Толще всего я была в семидесятые. Вообще я думаю, что семидесятые определенно были округлыми. Люди коренастые, шрифты закругленные, обыкновенная авторучка напоминала член. Мне нравилось думать, что я не нарушаю эстетического единства, так как мой вес подскочил до двухсот фунтов и я сделалась миссис Тушеная-требуха-с-клецками. Да нет, все это чистая бравада — я ненавидела свой жир. Я сидела и всхлипывала на краю постели — привычки не меняются, — и теребила жировые складки, чтобы поиздеваться над каждой в отдельности. Девочки, стройные — им это ничего не стоило, — шепотом переговаривались внизу: не опасно ли приближаться к старому тучному дракону? Разумеется, опасно. Я терпеть не могла этих сильфид, с которыми делила кров, я обижалась на них. Ненавидела их нарождающиеся округлости, их расцветающую сексуальность — и, возможно, слишком явно это демонстрировала. Слишком часто объясняла Нэтти, пуская в ход наши придуманные детские словечки, как это скверно — лежать с мужчиной.
Стрелка плясала по шкале неделями и месяцами. Помню, что между семьдесят третьим и семьдесят девятым я теряла и набирала вес, теряла и набирала, вплоть до семи сотен фунтов — это целых три толстых меня. Я плюс я плюс я. Затем я стала толстой старой женщиной, старой толстухой, очертаниями напоминавшей грушу. Не жирной, просто толстой и старой. Обзавелась грушевидным телом, характерным для пожилых англичанок среднего класса. Прекрасно. Немудрено, что Хедли не мог вообразить, какая я. Как-то Наташа застала меня за тем, что я звонила за океан и всхлипывала в трубку: «Я была как тюлень, — стонала я, — как тюлень». Я говорила о своем проворстве в постели, а он решил, что о своих размерах, и ответил: «Что ты, Лили, ты вовсе не толстая, поверь мне…» Я бросила трубку и увидела черную челку, покачивающуюся над перилами: «Почему ты так говоришь, муму? Почему ты сказала, что ты тюлень?»
Вот идет Дердра и несет совершенно неподобающий для человека на голодной диете завтрак. На черта мне эти хрустящие хлебцы — мне нужна плотная пища, которая вернула бы мне мою жизнь, мою энергию и здоровье. Мне бы съесть целиком еще одну Лили Блум, чтобы она стала мной. Дердра справилась неплохо, к тому же она разыскала в гостиной виноград, жаль, я не сказала ей, где подносы, они где-то рядом с плитой, а то хлебцы скользят по тарелке, как резвые ребятишки по льду. Даже когда тарелка прижата к моим изувеченным сиськам, я все никак не могу поймать хлебец. Дердра сидит в синем кресле и явно притворяется, что читает свои пометки, сделанные ночью. О, Боже! С каким удовольствием я бы сейчас куснула ее, но это время прошло, я прекрасно понимала это еще до того, как остренький край хлебца впился мне в десну, под нижним протезом, и поранил до крови. Кровь на еде.
Хедли.
Хедли. Мы лежали с ним в бруклинской квартире, которую мне пришлось выкупить у Эстер («Дорогая, арендная плата фиксирована, поэтому сдавать квартиру глупо!»), обнаженные, на кровати, как две фигурные скобки, заключающие в себе язык страсти, секса. Конечно, он никогда не оставил бы свою жену. Свою инвалидку-жену. Я хочу сказать, он оставлял ее — чтобы прийти ко мне, но всегда возвращался. Возвращался, чтобы посадить ее в инвалидное кресло (что же у нее было? — ах да, диабет), или вытащить из инвалидного кресла, или сделать укол. Я как-то спросила, почему, при том, что у него куча денег в банке, он не может обеспечить ей пересадку почки. Он был смущен — больше, чем когда-либо, буквально ошеломлен — сильнее, чем при оргазме. Стал объяснять что-то про типы тканей, отторжение, невозможность достать нужный орган, его непригодность — но я не поверила. Я же говорю, дом был дешевый. И, более того, думаю, на самом деле он