Мне не хотелось смотреть на комнату Берни, не хотелось смотреть и на самого Берни. У меня были собственные дети, о которых нужно было думать — обызвествленный Лити, заляпанный грязью Грубиян. В смерти ценилось бесчувствие. А мои живые девочки? Что ж, я посещала их время от времени, отваживаясь проехать на метро до Риджентс-парка и вваливаясь на Камберленд-террас, где однажды застала Шарли и Ричарда за попыткой зачать ребенка. Я даже отыскала дорогу к психам и заявилась в Паллет-Грин, где Наташа проходила лечение. Паллет-Грин — особняк, построенный по проекту архитектора Лютьенса, вокруг клумбы чайных роз — грунт такой рыхлый, что напоминает кошачий наполнитель, — а плешивые газоны по краям обсажены пыльными рододендронами. Здесь, среди лишенных живительной влаги, но еще способных выжать из себя слезу алкоголиков, и чистых, но с грязным воображением наркоманов, моя младшая сучка припадала к земле и рычала, когда ее выманивали из героиновой конуры, что обходилось довольно дорого.
Она цвела — не розы. За четыре коротких месяца она превратилась из доходяги в красавицу, при виде которой можно упасть замертво. Ах, Наташа! Это было короткое, сверкающее лето расцвета ее женственности, она была хороша как никогда. Гибкий стан, оливковая плоть. Грудь, когда она ее выставляла напоказ — а она проделывала это часто, с очаровательной притворной небрежностью, — была так высока и пышна, что человек среднего роста и обычных пристрастий не мог отвести от нее глаз. При одном взгляде на Наташу любой готов был подчиняться, повизгивая от восторга. Я знаю. Я стояла за ее плечом и смотрела в зеркало, пока она раздевалась. Моего тонкого тела не было видно за ее, не таким уж тонким.
Да, я присутствовала там, хотя и не участвовала в работе группы, когда Питер Ландон, поскрипывая парусиновыми туфлями на каучуковой подошве на поцарапанном паркете «в елочку», вливал в себя очередную порцию ромашкового настоя и пытался вбить хоть частичку здравого смысла в переменчивую головку Нэтти. Ничего не выходило. Наташа никогда не считала себя равной своим собратьям-наркоманам, и, отдавая ей должное, они тоже. Она была так чертовски хороша, что они все хотели ее. Даже Ландону — поверьте мне, он старался из всех сил — оказалось трудно противостоять ее чарам и после консультаций с глазу на глаз ему приходилось идти в сортир онанировать.
Да, от наркотиков и выпивки Нэтти можно было отлучить, но ее неизменная подчиненность власти собственной вагины оставалась такой же глубокой, льстивой и влажной, как и сама вагина. Нет, все, что они сумели сделать в Паллет-Грин — это провести ей курс лечения, восстановить силы и снова выгнать ее. Хуже того, вся эта групповая терапия, индивидуальная терапия, это запугивание, равнозначное расщеплению личности, в каком-то смысле напоминали обрезку ветвей при формировании кроны. Чайные розы блекли в своих кошачьих лотках, а изголодавшийся цветок внутри Наташи пускал корни все глубже, выбрасывал все больше побегов, набирался сил, ветвился еше гуще. Становился еще крепче.
У Элверсов в прихожей я старалась сделаться как можно незаметнее, пряталась за буфетами, протискивалась позади мягких кресел. В просторной квартире я разыскивала место, откуда могла бы наблюдать за случкой этих гигантских животных, случкой, от которой содрогалась земля. Вот почему динозавры вымерли — все это чудовищное спаривание дает ничтожный результат. Но, скажу вам прямо, здесь не было ни капли вуайеризма, меня влекло сюда не это. Толстяков мне хватало и дома, в Далстоне. Да и выходов и возвращений, клаустро — и агора — тоже хватало.
Нет, я наблюдала за совокуплением своей дочери и ее мужа, потому что это был самый верный способ оказаться в мире живых. Обнимаясь и барахтаясь на кровати, они сплетничали и злословили. Просто невероятно. Если бы я могла испытывать ревность — я бы ревновала. Все последние годы, когда я из-за дряблых мышц сидела взаперти, лишенная любви, лишенная внимания мужчин, меня мучила мысль, что все кругом трахаются в промышленном масштабе, создавая кучу любви.
Звоня старой деве из Кентиштаунской библиотеки по поводу заказанной книги, я представляла себе ее — рукава кардигана набиты иссморканными бумажными носовыми платками, губы поджаты, лицо в морщинах, она ведет сухой деловой разговор. Но под ее письменным столом я воображала эротомана, который лижет ее, словно огромный рожок с мороженым. Его зад втиснут в проем между тумбами стола, голова между ее коленей. Прикрытый ее твидовой юбкой и нейлоновой комбинацией, он впивается в нее челюстями, словно терьер с жилистым членом.