Пока мы поднимались по ступенькам, заворачивали за угол, проходили мимо грязных окон и ободранных дверей на первом и втором этажах, я заметила в нем перемену. Если вы не обращали внимания на настроение своих детей при жизни, вообразите, что с вами происходит после смерти. Для меня Грубиян оставался только грубияном, которого лучше было не замечать, особенно памятуя о том, как он бросил в лицо одной сухопарой далстонской леди, после смерти озабоченной лишь тем, как бы поизящнее подать чай викарию: «Да подавитесь вы своим чаем вместе с викарием!»
Но пока я поднималась по лестнице, следуя за его измазанной в грязи попкой, беззащитной попкой девятилетнего ребенка, он перестал быть для меня Грубияном, и вновь стал Дейвом-младшим.
Наверху нас ждал Берни, в застегнутой на молнию куртке, скалясь в бороду. Он не делал вида, что ерошит светлые волосы Дейва. Он их взъерошил на самом деле. Я вспомнила, что он отчасти жив. То есть думает, что жив. Я последовала за Дейвом. Мансарда Берни была точь-в-точь такой, какой ее описывала миссис Сет. Здесь наверху, под скатом крыши старого дома, Берни жил десятилетиями — грязный городской бедуин, потерявший охоту к странствиям. Повсюду, словно для игры в «чижа», которая так и не началась, валялись сотни картонных упаковок из-под фольги, купленной у миссис Сет. А вперемешку с ними — молочные бутылки, наполовину заполненные мутной коричневой мочой; глыбы смерзшейся одежды; кипы заплесневевших журналов и газет. В мертвой точке посередине, в лучах проникавшего сквозь грязное потолочное окно света, высился голый матрас с позорным пятном посредине. Рядом с ним стоял электрический обогреватель, раздобытый Берни, два его стержня светились в полутьме.
Словно остатки жертвоприношения, принесенного на домашний алтарь, по каминной решетке, стенам и голому полу были разбрызганы расплавленные и обуглившиеся остатки Берни и его погибшей куртки. Из кучи хлама у стены звучал приглушенный печальный голос: «Там в конце пустынной улицы Отель, где разбиваются сердца». На какой-то миг мне показалось, что сюда пробрался Лити, но музыка принадлежала другому десятилетию. Тогда я поняла, что это Элвис и что звук идет из паршивенького транзистора пятидесятых годов, заваленного нижним бельем.
Вскоре из мрака выплыли и другие предметы. Рядом с матрацем лежала открытая книга обложкой вверх, на которой пригожая парочка сжимала друг друга в объятиях, ниже шла надпись: «Пейтон Плейс». Упершись в груду картонных коробок, силясь поднять их своими рельефными руками, стоял робот Робби, скуливший от фрустрации батареек. Дейвид пробирался через весь этот хлам, словно прекрасно знал комнату, словно это
И оказалась в 1957 году, в Вермонте, когда я застала его на заднем дворе играющим с двумя приятелями. Трудно сказать, что потрясло меня больше, ибо все чувства ворвались в меня с ревом, все впечатления — со свистом, и тут же нахлынули воспоминания, воспоминания. Во-первых, я поняла, что, перед тем как заняться любовью с Бобом Белтейном, я три или четыре раза курила марихуану в его фургоне у озера Мозес. Во-вторых, что я слегка под кайфом: каждый шорох гулко отзывается в ушах; небо такое глубокое и синее, что больно глазам; густо пахнет кленовым соком позади двора; сверчки и осы стрекочут и жужжат так громко, что, кажется, оркестранты настраивают струнные перед «Фантазией». В-третьих, все это происходит Теперь. Стоя на крыльце, я