Калинин приглушил свет. К сожалению, на этой сцене наши осветительные возможности были ограничены. Только включить/выключить одну зону из четырех, или две, или все сразу.
Пашка вышел на сцену в полутьме. В руке он нес блюдце с горящей свечой. В другой руке – чернильницу с гусиным пером. На круглом курносом лице Пашки дрожали отсветы пламени (Пашка изрядно нервничал).
За окном бушевала вьюга. Я медленно поворачивал ручку громкости, чтобы плавно свести звук на минимум.
В зале затихли.
Пашка поставил блюдце на скамейку, рядом чернильницу. Опустился на колени. Он был нелеп и трогателен в своей дурацкой ушанке. Пашка вытащил из кармана фартука измятые листки, положил на скамейку, тщательно разгладил ладонями. Затем взял перо, зачем-то осмотрел кончик (муха?) и обмакнул в чернильницу…
– Милый дедушка, Константин Макарыч, – заговорил Пашка, медленно и тщательно выводя пером. Он почти касался носом листка. – И пишу тебе письмо. Поздравляю вас с Рождеством и желаю тебе всего… всево… от господа бога.
Пашка остановился, всхлипнул носом. Затем продолжил писать:
– Нету у меня ни отца, ни маменьки, только ты у меня один остался.
В зале стояла странная, озадаченная тишина. Кто-то приглушенно сказал: «он что, на самом деле?». Кто-то засмеялся.
Я решил, что это провал. Совершенный провал. Пашка говорил очень тихо, даже я, стоя за кулисой, его едва слышал… Значит, в зале вообще не поймут ни слова.
– Подмастерья надо мной насмехаются, – бормотал Пашка, карябая пером. – Посылают в кабак за водкой и велят красть у хозяев огурцы… а хозяин бьет чем попадя… А еды нету никакой.
Я видел Пашкины оттопыренные уши, розовато просвечивающие в полутьме, и жалел его. Эх ты, актер.
– Утром дают хлеба, в обед каши, и к вечеру тоже хлеба… а чтоб чаю или щей, то хозяева сами трескают… – Паша вытер нос рукавом и неожиданно всхлипнул.
В зале вдруг всхлипнули в ответ. Я покосился. Мы с Калининым переглянулись. Андрюха пожал плечами: ничего не понимаю.
– А спать мне велят в сенях, а когда ребятенок ихний плачет, я вовсе не сплю, а качаю люльку. Милый дедушка, сделай божецкую милость, возьми меня отсюда домой, на деревню, нету никакой моей возможности… – Пашка стащил с головы ушанку, вытер слезы (какие еще слезы?!) и снова напялил на голову. Голос его дрожал: – Кланяюсь тебе в ножки и буду вечно бога молить, увези меня отсюда, а то помру…
Прошло двадцать минут. Это было долго. Это было как в фильме Тарковского, когда камера мучительно медленно плывет над бегущей водой, и полем, и деревьями, и ветер колышет травинку, и поток воды уносит кусочки белой краски с кистей, и во всем этом есть какой-то высший смысл и предназначение, и давление времени, и необъятность жизни, и высказывание художника, только в конце – Пашка.
– А намедни хозяин колодкой по голове ударил, так что упал и насилу очухался. Пропащая моя жизнь, хуже собаки всякой… А еще кланяюсь Алене, кривому Егорке и кучеру, а гармонию мою никому не отдавай. Остаюсь твой внук Иван Жуков…
Когда Пашка наконец дописал письмо, в зале всхлипывали в несколько голосов.
Пашка достал конверт, купленный за копейку, тщательно запечатал письмо, и, высунув язык от старания, дописал адрес.
– На деревню… дедушке… – Он остановился, подумал и добавил: – Константину Макарычу.
В зале уже рыдали.
…Роль Ваньки ненадолго сделала Пашку звездой нашего курса. На разборе самостоятельных работ Порох хвалил его. «Вот, – говорил нам Порох своим мощным хриплым голосом. – Он ничего не играл, он существовал. Был самим собой в предлагаемых обстоятельствах. Молодец! – это уже Пашке. – Ты на сцене занимался ДЕЛОМ».
Мы с Калининым и Катей переглянулись. Мы-то знали. Какой там наигрыш, что вы… Пашке на сцене было не до этого.
Вся его уникальная «физика», психотип, актерский талант и вдохновение сошлись вместе, чтобы создать образ несчастного Ваньки Жукова и…
…и вы только попробуйте разобрать эти его каракули!
Тут не то что Никулиным, тут Марлоном Брандо станешь.
163. Писатель и бунтарь