Лучше обстояло в западной этнологии (социальной и культурной антропологии). Там еще в 20-х годах XX в. в недрах этой науки зародилась дисциплина, которая начала специально заниматься исследованием социально-экономических отношений первобытного общества. Она получила название экономической антропологии. Если исходить из традиций, сложившихся в отечественной науке, ее следует называть экономической этнографией, или экономической этнологией. Бурный расцвет пережила экономическая антропология на Западе в 60–70 гг. В это время было опубликовано множество самых разнообразных работ, начиная со статей и кончая монографиями, которые вместе с ранее появившимися трудами содержали гигантский фактический материал об экономике огромного количества конкретных первобытных обществ. Весь этот обширный материал нуждался в обобщении и теоретическом осмыслении. Разгорелась ожесточенная дискуссия между двумя основными направлениями в экономической антропологии — формалистским и субстантивистским, но она кончилась ничем. Ни формалистам, ни субстантивистам не удалось создать теорию первобытной экономики. В результате наступил тяжелейший теоретический кризис, а затем произошел и спад интереса к исследованиям первобытной экономики.[2]
Но как бы то ни было, в результате исследований экономических антропологов стало ясно, что наши прежние представления о первобытной экономике были крайне упрощенными, что в первобытном обществе существовало огромное многообразие социально-экономических отношений. Все эти отношения были первобытно-общинными в том и только том смысле, что они существовали и функционировали в первобытном обществе. Но не все они были первобытно-коммунистическими. В первобытном обществе, кроме первобытно-коммунистических, существовали и качественно иные формы экономических отношений, которые, кстати, невозможно было охарактеризовать просто как продукты разложения первобытного коммунизма.
Но чтобы разобраться в этом многообразии, нужно было заняться созданием теории первобытной экономики. Без этого было совершенно невозможно выявить, какими именно были исходные, первоначальные экономические отношения. Созданием этой теории я, начиная с 70-х годов, и занялся. Результаты моих исследований были изложены в целом ряде статей[3] и, наконец, в монографии „Экономическая этнология. Первобытное и раннее предклассовое общество" (4.1–3. М., 1993, XVI, 710 е.). В последней работе была представлена целостная система категорий, воспроизводящая не только статику, но и динамику социально-экономической структуры собственно первобытного (первобытно-коммунистического и первобытно-престижного) общества. Были выявлены как основные стадии эволюции доклассовой экономики, так и закономерности перехода от одного такого этапа к другому. Была прослежена объективная логика развития экономики от стадии безраздельного господства первобытного коммунизма до зарождения политарного („азиатского") способа производства, с которым человечество вступило в эпоху цивилизации.
Но самым важным для решения проблемы социогенеза было выявление того факта, что первобытно-коммунистические отношения, которые безраздельно господствовали на самой ранней стадии первобытного общества, не просто вначале существовали, а затем разлагались, как считалось в нашей литературе, а развивались, эволюционировали, что существовало несколько качественно отличных форм этих отношений. Опираясь на обширный этнографический материал, мне удалось установить самую раннюю, изначальную форму первобытно-коммунистических отношений, которую я назвал разборно-коммуналистическими отношениями.
При этой форме коммуналистического распределения пи один член общины не получал свою долю от кого-то. Он просто подходил и сам брал ее из добытого любыми членами коллектива продукта, причем с таким расчетом, чтобы это не лишило остальных общинников возможности и удовлетворить свои потребности. При таких отношениях вся пища находилась не только в полной собственности, но и в безраздельном распоряжении коллектива. Ею мог распоряжаться только коллектив в целом, но ни один из его членов, взятый в отдельности. Каждый член коллектива имел право на долю продукта, но она не поступала ни в его собственность, ни в его распоряжение, а только в его пользование. Он не мог ее употребить для какой-либо иной цели, кроме непосредственного физического потребления. Вследствие этого процесс потребления был одновременно и процессом распределения.