Впрочем, когда дело касалось насущных политических проблем, этикетные нюансы отступали на второй план — вопрос о «братстве» становился дополнительным козырем в дипломатической игре. В 1567 году был заключен русско-шведский мирный договор о разграничении сфер влияния в Прибалтике и военном союзе, направленном против Польско-Литовского государства. Этот договор был крупным успехом русской дипломатии; в ознаменование его Иван Грозный Эрика XIV «пожаловал, учинил его с собою в братстве». Однако вскоре союзник был свергнут с престола, а нового шведского короля Юхана III, расторгнувшего договор с Россией, царь «братом» уже не признал.
Именно поэтому не планы крепостей, не численность и передвижение войск (в это время между Швецией и Россией велись военные действия в Карелии), не тайные речи недовольных самовластием Грозного бояр, а царская родословная прежде всего интересовала толмача Нильсена и тех, кто дал ему такое задание. В Стокгольме хотели иметь свидетельства, подтверждавшие тот факт, что русский царь ведет свой род отнюдь не от «Августа-кесаря» и даже не от великих князей киевских. И, по-видимому, Нильсен пользовался не только русскими источниками, но и польско-литовскими, где постоянно подчеркивалось происхождение Ивана Грозного, его отца и деда лишь от князей московских — данников Орды. Такие свидетельства облегчили бы шведской стороне ведение полемики по вопросу о «братстве». Отказ Ивана Грозного признавать королей Швеции равноправными дипломатическими партнерами, в свою очередь, диктовал некоторые унизительные для их достоинства обиходные нормы русско-шведского посольского обычая, стремлением упразднить которые и вызвано было странное, на первый взгляд, «лазучство» Авраама Нильсена.
Когда в 1576 году на польский престол был избран трансильванский («седмиградцкий») князь Стефан Баторий, царь и его не признал «братом» по причине «родственные низости». Кроме того, Грозный неизменно настаивал на превосходстве наследственного монарха над монархом выборным. Сам он — государь «по божью изволению», а Баторий — «по многомятежному человеческому хотению». Русский государь призван «владети людьми», а польский — всего лишь «устраивати их». В переписке между ними, изобиловавшей взаимными острыми выпадами, Грозный даже заметил однажды: «Тебе со мною бранитися — честь, а мне с тобою — безчестье»[16]. Хотя Баторий в своей грамоте впервые обратился к царю на «вы» (в речах и посланиях от первого лица русские государи издавна говорили о себе во множественном числе) и послы в Москве особо должны были напомнить Грозному, что прежний польский король всегда писал ему «тобе, ты», на царя это новшество никакого впечатления не произвело — его решение осталось непоколебимым. Но упорство царя скорее всего объяснялось не только «родственной низостью» Батория или способом его восшествия на престол.
Вопросы этикета и здесь стояли в прямой зависимости от политической обстановки. Во-первых, избрание Батория неизбежно влекло за собой резкое ухудшение отношений с Речью Посполитой, ибо означало победу той партии, которая выступала за войну с Москвой. Во-вторых, в Речи Посполитой существовала и влиятельная промосковская группировка, дважды предлагавшая либо самому Грозному, либо царевичу Федору занять вакантный польский престол — вначале после смерти бездетного Сигизмунда II Августа в 1572 году, затем — после внезапного отъезда из Кракова Генриха Анжуйского (он был избран королем на элекционном сейме, но в июне 1574 г., узнав о смерти брата, Карла IX, предпочел освободившийся французский трон польскому и тайно бежал в Париж). В связи с этим у царя появились далеко идущие планы. Отказываясь от власти над собственно польскими землями, он хотел сепаратно занять престол Великого княжества Литовского, разорвать Люблинскую унию и таким образом бескровно объединить под своим скипетром всю территорию, входившую некогда в состав Киевской Руси[17]. О степени вероятности реального осуществления этих планов можно спорить, но сами по себе они ярко демонстрируют возросший уровень политического мышления русских дипломатов и государственных деятелей. Однако с избранием Стефана Батория эти широкомасштабные замыслы рухнули, и вопрос о признании нового польского короля «братом» стоит, очевидно, в прямой связи с событиями 1574–1576 годов.