Скомканное одеяло казалось темной бесформенной грудой. Его охватил яростный гнев на самого себя, и он с криком заметался на постели.
Весь следующий день Анна не покидала своей комнаты. Ставни оставались закрытыми. Она даже не оделась: на ней было просторное, в мягких складках, домашнее черное платье, в котором ее обычно причесывали по утрам. Она велела никого к себе не пускать. Прислонясь головой к жестким деревянным завитушкам кресла, она терзалась без слез. Она чувствовала себя униженной из-за того, что попыталась сделать, и одновременно — из-за того, что попытка оказалась напрасной. У нее даже не было сил в полной мере осознать происшедшее.
Ближе к вечеру служанки сообщили ей новость.
В полдень дон Мигель явился к отцу. Но у маркиза был очередной приступ мистического ужаса, когда ему казалось, что он осужден на вечные муки. Поскольку Мигель настаивал на встрече, слуги впустили его в часовню к дону Альваро, который при появлении сына сердито захлопнул часослов.
Дон Мигель объявил отцу, что намерен вскоре наняться на одну из тех галер, которые правительство снаряжало для борьбы с пиратами, свирепствовавшими на море от Мальты до Танжера. На галеру мог наняться кто угодно; эти суда часто были недостаточно вооружены либо слишком ветхи, и команду их составляли искатели приключений, а порой даже бывшие пираты или обращенные в христианство турки под водительством безвестных капитанов. Слуги каким-то образом прознали, что дон Мигель этим утром уже условился с капитаном.
Дон Альваро сухо заметил:
— Странные у вас мысли для дворянина.
Но решение сына было для него ударом. Все видели, как он побледнел. И сказал:
— Не забывайте, сеньор, вы — мой единственный наследник.
Дон Мигель упорно глядел в пустоту. В его взгляде появилось что-то похожее на отчаяние, и, хоть ни один мускул на лице не дрогнул, из глаз брызнули слезы. И тут дон Альваро понял, что в душе сына идет жестокая борьба, и, быть может, уже с давних пор. Дон Мигель хотел было заговорить, наверно, ему нужно было излить все, что наболело. Но отец жестом остановил его.
— Не надо, — сказал дон Альваро. — Думаю, Господь послал вам испытание. Я не желаю знать, какое именно. Никто не вправе быть посредником между совестью человека и Богом. Делайте то, что вам кажется правильным. У меня слишком много собственных грехов, чтобы лечить ваши душевные раны.
Он пожал руку дону Мигелю, отец и сын торжественно обнялись. Дон Мигель вышел. Куда он направился потом, никто не знал.
Служанки Анны, видя, как отрешенно слушает их госпожа, удалились.
Анна осталась одна. Снаружи уже совсем стемнело. Было четвертое апреля, но стояла ранняя удушливая жара. Анна вновь почувствовала, как у нее страшно заколотилось сердце, и с испугом поняла, что повторяется вчерашний приступ, и опять в то же самое время. Ей не хватало воздуха. Она поднялась с места.
Подошла к двери на балкон, открыла ставни, чтобы впустить ночь, и прислонилась к стене, чтобы отдышаться.
На широкий, похожий на галерею балкон выходили двери нескольких комнат. В противоположном углу, облокотившись на балюстраду, неподвижно сидел дон Мигель. По шуршанию платья он понял, что она здесь. Но не шелохнулся.
Донна Анна неотрывно глядела во тьму. В эту ночь, ночь Страстной пятницы, небо словно расцвело отверстыми ранами. Донна Анна застыла от муки. Она произнесла:
— Брат мой, почему вы не убили меня?
— Я думал об этом, — ответил он. — Но я любил бы вас и мертвую.
И только тут он обернулся. В сумраке она увидела его лицо, осунувшееся, будто изъеденное слезами. Слова, которые она собиралась сказать, замерли на устах. В горестном сострадании она склонилась над ним. И они сплелись в объятии.
Три дня спустя дон Мигель слушал мессу в церкви доминиканцев.
Он покинул замок Святого Эльма при первых проблесках зари, зари понедельника, который народ называет Пасхой ангела, ибо в этот день посланец небес заговорил с женами-мироносицами у двери гроба. Там, наверху, в угрюмо-серой крепости, некто проводил его до порога комнаты. Прощание было долгим и безмолвным. Ему пришлось осторожно разомкнуть нежные руки, обвивавшие его шею. На губах у него еще осталась терпкая горечь слез.
Он исступленно молился. За каждой молитвой следовала другая, еще горячее, а затем новый порыв уносил его к третьей. Словно опьяненный, он чувствовал ту особую легкость в теле, которая высвобождает душу. Он ни о чем не сожалел. И благодарил Бога за то, что Он не дал ему уйти без этого последнего причастия. Она умоляла его остаться, но он покинул замок в назначенный день. Он не уронил своей чести, сдержал слово, данное самому себе, и теперь ему представлялось, будто, принеся эту непомерную жертву, он заручился милостью Божией. Чтобы его ничто не отвлекало, он прикрыл лицо ладонями: они еще хранили аромат плоти, которую он ласкал. Ему больше нечего было ждать от жизни, и смерть казалась ему естественным исходом. Уверенный, что смерть его почти свершилась, так же как свершилась его жизнь, он оплакивал счастье, от которого отрекался.