Но это оказывается не Матвей: какой-то совсем незнакомый человек в берете смотрит на него из-под трагических бровей трагически-черными немигающими глазами. И с ним, за спиной у него, виднеются в вечном сумраке лестничной площадки еще какие-то люди, и, увидев их — еще не узнав, а только лишь обнаружив, — Вадим задыхается, и все, что вроде бы успокаивается в нем со вчерашнего, снова вспучивается и взрывается, словно бомба падает в старое болото. Он даже, кажется, слепнет на мгновение от этого страшного взрыва внутри, он понимает, кто это (как собака понимает — без слов, без имен, без названий), и тут человек в берете произносит:
— Здравствуйте, Вадим Данилович. Я к вам всего лишь на несколько минут, вы разрешите?
Вадим послушно отступает от него в прихожую, и человек с трагическими бровями двигается следом, на ходу снимая свой берет, а за ним выступают из сумрака и те двое, причем впереди — элегантный, в кожаном пальто до пят, аристократически бледный, отвратительно знакомый, с лакированной указкой-тросточкой в правой руке вместо трости, компенсирующей сильную хромоту на правую ногу И тогда Вадим говорит хрипло:
— Нет. Этому — нет. Не позволяю!..
И человек с беретом сейчас же (ничуть не удивившись и очень вежливо) просит аристократически-элегантного:
— Эраст Бонифатьевич, побудьте снаружи. Пожалуйста. И ты, Семен, тоже. Я — ненадолго… Вы разрешите мне раздеться? — спрашивает он у Вадима.
— Да, — говорит Вадим перехваченной от приступа внезапной ненависти глоткой, — Да, конечно.
«Сейчас придёт пелена, и у меня в руках окажется дренажная труба, — думает Вадим, — И хана всем пришедшим. И в этот раз жалеть я их не буду!».
СЮЖЕТ 27/3
Однако, ненависть отступает так же внезапно, как и налетает, но мысли и чувства его беспорядочно мечутся. Этот (совершенно очевидно), именно этот, ведь, человек мучал, терзал, запугивал его последние полгода, это же нелюдь — зверь, нравственный урод, медленный палач, компрачикос поганый, сволочь, этический отброс…
Его надо сейчас же ударить. Пнуть ногой в коленку. Плюнуть ему в лицо…
Но вместо этого, он почему-то, совершенно необъяснимым образом, вопреки естеству, вопреки разуму и логике, испытывает к нему сейчас самую дружескую симпатию, ласковый резонанс какой-то и даже почему-то сочувствие. Почему-то ясно, что он, этот человек, сам находится сейчас в мучительном душевном раздрае, нравственно болен, нуждается в простейшем человеческом сочувствии, и очень хочется это сочувствие как-то выразить…
…Например, помочь ему раздеться. И Вадим берёт у него из рук невесомую меховую куртку и вешает ее на распялки, а черный мефистофелевский берет с каплями полурастаявших снежинок кладёт на столик под зеркалом.
— Заходите, — предлагает он с максимально доступным ему радушием и ведёт его в гостиную, хотя сначала хочет — в кухню, куда позвал бы любого из своих.
Но это все-таки не свой. Очень симпатичный, очень и явно нуждающийся в душевном уюте и даже в помощи человек, но никаким образом не свой. Чужой. Сугубо посторонний… Да и невозможно вот так сразу, безо всякой подготовки, совсем уж без всякого наказания (пусть даже и формально-показного) забыть все обиды и раны, которые наносились еще совсем недавно.
Удивляясь этим своим несвязным и даже противоестественным каким-то ощущениям, он приглашает гостя в мамино кресло, сам садится напротив и вполне светским тоном осведомляется:
— Может быть, чаю?
Он точно знает, что никакой чай им не понадобится, и что светского разговора не будет вообще, да и не умеет он вести светские разговоры, однако же что-то заставляет его задать этот вопрос и выжидательно улыбнуться в ответ на вежливый и обстоятельный отказ.
— Спасибо, нет, — говорит гость с самым серьезным видом, — Для утреннего чая — поздновато, а до файф-о-клока, согласитесь, еще довольно далеко…
СЮЖЕТ 27/4
Он делает микроскопическую паузу и представляется:
— Меня зовут Хан Автандилович. Мы ведь не знакомы?
— Очень приятно, — говорит Вадим. Надо же что-то отвечать. (Хотя, на самом деле, следовало бы, наверное, ответить совсем по-другому:
«Вот тебе и на — не знакомы! Да у меня от этого нашего с вами незнакомства вся шкура, можно сказать, облезла. Особенно на пальцах».
Впрочем, это грубо. Неприлично, неадекватно грубо. И неуместно.)
— А еще меня частенько зовут Аятолла, — продолжает Хан Автандилович с прежней печальной непринужденностью, — Вы, вероятно, это знаете. Но так меня зовут только те, кто со мною незнаком.
— Да, — говорит Вадим. — Понимаю вас.
И он, действительно, очень хорошо понимает сейчас, что только человек совершенно уж посторонний и чужой, никогда не слышавший этого мягкого печального голоса, никогда не видевший трагически заломленных бровей и длинных черных волос, обрамляющих узкое бледное лицо, только совсем уж безнадежный дикарь и варвар, отпетый жлоб, бомж подвальный способен связать такого славного печального человека с сумрачной этой азиатской кличкой — «Аятолла».
— Я вижу, тут у вас ремонт? — полувопросительно, полуутвердительно произносит гость, откровенно озираясь.