— Как ты не понимаешь, Изадора, нет «твоих» стихов или «моих» стихов. Нет «твоих» и «моих» строчек. Есть только язык, а мы его хранители. Мы говорим от имени тех, кто не может сказать за себя, мы выражаем и их мысли, а не только свои. Это и есть момент творчества, именно тогда мы искренни до конца. А когда замолкаем, мы вдруг начинаем заботиться о своем «я». Да и критики все толкуют о личности в искусстве. Кто автор? Чья книга? Какой объем? Чем награждена? Но дар речи, талант, — он не имеет имени, как не может застыть в единожды установленном русле полноводная река. Она течет, не признавая границ, по горам и долинам, из страны в страну, из цивилизации в цивилизацию. Люди ограниченные сидят и спорят об именах, наклеивают ярлыки, а река течет себе и течет, и ей неважно, назовут ее Джинни Ривер или Изадора Ривер, будет она мужского рода или женского, в зависимости от страны, куда попадет. Она не заботится о том, какой тираж соберет, какие отзывы, какой гонорар, — она знай себе течет. А ты — ее слуга, и твое дело не сдерживать поток своим дурацким эго, беспокойством, признают или нет, каким именем подпишут, не украдут ли строку, да как станет реагировать читатель; твое дело — плыть вместе с потоком. Остальное не касается ни тебя, ни меня.
В комнате повисло молчание, все были ошеломлены.
— У потока, — продолжала она, — гораздо больше прав, чем у личности, которая ждет одобрения. Более того, единственно возможные права именно у потока, у реки. Твоя главная ошибка, Изадора, в том, что ты переживаешь, как называется река, кто и что о ней говорит. «Значительная» ли это река? Достаточно ли она «искусная и лиричная»? Насколько она «выдающаяся»? Да какое все это имеет значение — пока она течет? Все остальное ерунда, борьба за влияние, жажда славы, короче говоря, — политика. Твое собственное «я» не имеет здесь никаких прав, как не имеет прав и собственное «я» критиков. Единственно законные права принадлежат реке. А права реки — это права читателей. Никто больше не имеет права влиять на течение реки — ни критика, ни сам автор. Есть только река и читатель, который, подобно рыболову, стоит в сапогах посередине реки и вылавливает из нее то, что может поймать, пытаясь разглядеть себя в быстро движущемся потоке и раздобыть себе пищу. Все права у него, а не у тебя. Твоя задача — следить, чтобы ничто не сдерживало поток, не поворачивало его вспять. Чтобы рыболов мог разглядеть в волнах реки свое лицо и поймать что-то на обед. И все. Больше тут ничего не скажешь.
Прежде чем уйти, Джинни отозвала меня в сторону и дала мне небольшой продолговатый пакет, завернутый в тонкую оберточную бумагу.
— Что это? — спросила я.
— На память обо мне, — с таинственным видом ответила она.
— На память о тебе? Но я никогда в жизни не забуду тебя!
— Это останется дольше, — с улыбкой сказала она.
Я развернула пакет. Там была тетрадь в красной бумажной обложке с сафьяновыми уголками и корешком. Джинни сделала в ней запись для меня — почерк был неровный, так что прописные буквы почти не поднимались над строкой, и от этого строчные казались особенно огромными:
— Эта тетрадь, — сказала Джинни, — поможет тебе осмыслить жизнь, а то и спасти ее. Можешь назвать эту тетрадку «
— Как ты узнала, что именно этого мне так и не хватает сейчас? — поинтересовалась я.
— Да ведь я ведьма, — ответила она, прижимая меня к себе. — Постарайся сделать так, чтобы эта тетрадка была исписана до конца. Ради меня.
— Я отправлю ее тебе по почте, чтобы ты могла убедиться в этом сама.
— Может случиться, что ты так и не успеешь закончить ее, — сказала Джинни.
Луиза и Роберт Миллеры, мои друзья, отвезли Джинни в гостиницу, пропустили с ней по стаканчику на сон грядущий и собрались было уезжать, но она не отпустила их. Им пришлось торчать в вестибюле, пока она заказывала все новые и новые порции спиртного и запивала снотворное водкой в надежде, что оно, наконец, подействует и усыпит демонов, раздирающих ее изнутри.
Джинни держала Боба за руку, нервно сжимая ему запястье; она сжимала его все сильнее по мере того, как в ней рос страх: она боялась подняться в номер, боялась остаться одна. Она уговаривала их побыть с нею еще, но когда в три часа ночи они запросили пощады, она приняла очередную таблетку валиума и заснула в кресле — прямо в фойе. Только тогда они смогли уйти, так и не придумав, что еще можно сделать для нее.
А в октябре она умерла. Она лежала в гробу, были вызваны из колледжа дети, ее муж и любовники склонились перед ней в прощальном поклоне. Мир прощался с ней, и девушки-школьницы посвящали ей свои первые стихи. Она становилась легендой, еще одна поэтесса, покончившая с собой. Она, такая яркая, жизнерадостная, страстная и честная, такая теплая, превращалась в холодного идола по злой иронии судьбы.