Сам Гоголь очень хорошо сознавал, что жизнь он знает мало, безмерно мучился этим незнанием и вытекавшим из него бессилием. В одном из писем по поводу «Мертвых душ», напечатанном в «Выбранных местах из переписки с друзьями». Гоголь говорит: «Я бы желал побольше критик на «Мертвые души» со стороны людей, занятых делом самой жизни. Со стороны практических людей, как на беду, ие отозвался никто. А между тем «Мертвые души» произвели много шума, много ропота; задели за живое многих и насмешкою, и правдою, и карикатурою; коснулись порядка вещей, который у всех ежедневно перед глазами, хоть исполнены промахов, анахронизмов, явного незнания многих предметов; местами даже с умыслом помещено обидное и задевающее, авось кто-нибудь меня выбранит хорошенько и в брани, в гневе выскажет мне правду, которой добиваюсь. И хоть бы одна душа подала голос! А мог всяк. И как бы еще умно! Служащий человек мог бы мне явно доказать неправдоподобность мною изображенного события приведением двух-трех действительно случившихся дел... Мог бы то же сделать и купец, и помещик, словом — всякий грамотей, сидит ли он сиднем на месте, или рыскает вдоль и поперек по всему лицу русской земли. И хоть бы одна душа заговорила во всеуслышание! Точно, как бы вымерло все, как бы в самом деле обитают в России не живые, а какие-то «мертвые души». И меня же упрекают в плохом знании России! Как будто непременно силою святого духа должен узнать я все, что ни делается во всех углах ее, — без научения научиться; Но какими путями могу научиться я, писатель, осужденный уже самим званием писателя на сидячую, затворническую жизнь, и притом еще больной, и притом еще принужденный жить вдали от России? Какими путями могу я научиться? Меня же не научат этому литераторы и журналисты, которые сами затворники и люди кабинетные. У писателя только и есть один учитель: сами читатели. А читатели отказались обучить меня».
Единственные учителя писателя — читатели? Нет! Главный учитель писателя — жизнь. И писатель вовсе не осужден «уже самим званием писателя» на «сидячую, затворническую жизнь». Напротив, звание писателя обязывает его жадно, назойливо, неотклонно изучать живую жизнь, вбуравливаться в ее толщу всеми корешками, не только наблюдать, но, по возможности, и действовать в ней, потому что по-настоящему жизнь познается в действии. Только в таком случае будет плодотворна и затворническая работа писателя в его кабинете, только тогда будет он чувствовать под собою твердую, неувязчивую почву.
Гоголь, как мы видели, был беспощадно требователен к себе когда сидел с пером в руках у себя за столом. Но к живой, реальной жизни его не тянуло, он брезгливо и застенчиво сторонился ее, был неговорлив, нелюдим, чувствовал себя свободно только в тесном кругу друзей, чуть же входил посторонний, — замыкался в себя и замолкал. Даже в дороге, чтоб не разговаривать со своими случайными спутниками. Гоголь, в большинстве случаев, либо отвертывался от соседа, либо притворялся спящим.
И вот в этом отношении, в смысле непосредственного изучения жизни, требовательность к себе Гоголя была очень невысока. Здесь он не знал той несгибающейся беспощадности, какую предъявлял к себе за письменным столом. Преодолеть свою нелюдимую косность, не уставая плавать и нырять в гуща людской жизни, — к этому заставить себя у Гоголя не было ни сил, ни, главное, охоты. Вот как объясняет он в «Авторской исповеди» причины, по которым ему трудно изучать жизнь. Объяснения такие курьезные, что странно даже их опровергать. Очевидно, Гоголь сам перед собою старается хоть как-нибудь оправдаться в своей неспособности и неумении подходить к изучению жизни.