Читаем Как прое*** всё полностью

После дня рождения папа пришел домой и прилег на диванчик. Мамы и меня не было рядом. Папе стало страшно, наверное. Потому что он вызвал «скорую». Приехала «скорая», ею оказалась молодая девушка, она набрала шприц, а потом раз двадцать пронзила иглой руки папы, пытаясь найти вену. У нее не было опыта. Папа стал смотреть в потолок. Я не знаю, что он там видел. Может быть, формулу своего металла, который открыть так и не успел, и теперь не будет открыт Ивановий, потому что открыть его некому, и металл этот будет теперь вечно летать в темноте, сверхпрочный, но не открытый. Может быть, папа видел свою юность и первый стакан вина, самый лучший, самый сладкий. Может быть, он видел лица негодяев-цыган, которые всю жизнь пели в его голове и наконец его погубили. А может, он видел своих первых друзей, пловцов. Они плыли под водой дружной стаей, как сельди, и улыбались папе. Я никогда не узнаю, о чем папа думал в последние секунды своей жизни. Вообще, я никогда не узнаю многого о нем. Я был маленький, когда все это случилось, так что можно сказать, я никогда не узнаю о нем ничего.

Когда фельдшерица наконец попала в вену, папа закрыл глаза. Губы его посинели. По щеке сбежала слеза. «Скорая помощь» заплакала и упала перед мертвецом на колени.

<p>Загробная жизнь</p>

Некоторые мои друзья верили в загробную жизнь. Они не были верующими. Хотя многих моих друзей можно было назвать верующими. Но обязательно нужно уточнить, во что именно они были верующие. Они верили в разные вещи. Смешные и страшные. Я тоже верил. Я верил, что когда-нибудь кончится это издевательство и я войду в сад. Сад будет большой, цветущий. В нем будут мои друзья и другие хорошие люди. Мы будем есть персики.

Когда я был маленький, я отказывался верить, что умру когда-нибудь. Это неправильно. Я умру, а всё остальное не умрет, и козы будут щипать траву и радоваться, и люди будут бухать и радоваться, а я не смогу присоединиться ни к козам, ни к людям. Это неправильно. И поэтому с детства я верил в загробную жизнь. Я верил, что буду есть персики. С этой верой я прожил много лет. Но однажды я проснулся рано утром, и проснулся в аду. Это было, конечно, не в детстве. Это было потом.

Когда я вырос и когда с вечера выпивал восемь лишних стаканов, я всегда просыпался раньше всех, с кем пил, и всегда не в саду, а в аду. В аду я всегда был один. Все еще спали. Меня мучили угрызения. Нет, не совести, а чего-то еще более страшного, чем совесть. Я всегда многого из вчерашнего дня не помнил, но я знал, что оно было – многое, чего я не помню, и оно, это многое, было страшным, постыдным, непростительным. И я просыпался с этим чувством вины, и думал: я снова вел себя вчера как скот, и я этого даже не помню.

Обычно находился кто-то, кто вчера меньше пил и все помнил. Например, мой друг Стасик Усиевич, он пил меньше других, потому что ему нравилось наблюдать падение друзей, и он боялся напиться и что-то пропустить. Утром он всегда смотрел так, что было ясно: он все видел, он это навсегда запомнил и теперь будет подробно это рассказывать всем.

Стасик говорил:

– Ты ведь не помнишь, что ты вчера делал?

Я спрашивал, похолодев:

– А что я делал?

Тогда Стасик смеялся и говорил:

– Ну что ты! Всем за тебя так стыдно! Что ты творил! Сейчас я подробно тебе все расскажу.

И он рассказывал, и мне становилось стыдно. Но если честно – не навсегда. Стыдно мне было недолго. Чтобы избавиться от чувства стыда и от Стасика, я снова начинал пить. И вскоре мне не было стыдно, а было опять хорошо, и я опять вел себя так, что всем было за меня стыдно, а Стасик опять это запоминал.

Однажды утром я проснулся, как обычно, в аду. И вдруг я почувствовал, что мне все равно, что я вчера натворил и что запомнил Стасик. Я понял, что не будет сада, не будет персиков, не будет ничего. Не будет темно и пусто, не будет также светло и пусто. Я вдруг тихо понял, что все это, что со мной происходит, все это – чистовик, работы над ошибками не будет, весь этот смятый черновик – и есть моя жизнь. И это нельзя исправить.

Я заплакал.

<p>Сыр</p>

Моя мама – давно, когда меня еще не было на свете, – была веселая. Ее детство пришлось на послевоенные годы. Голод, холод, сталинская готика. А мама все равно была веселая. Потому что была маленькая. А когда человек маленький, ему хорошо. Он видит только жучков, паучков и траву под ногами. Весь ужас – Сталин и готика – находятся выше.

Перейти на страницу:

Все книги серии Редактор Качалкина

Похожие книги