И как можно думать, что Бог послабляет нам хоть одну минуту держать гнев, когда Он не дозволяет приносить жертвы духовных молитв наших, если сознаем не то, что мы гневаемся на другого, а что другой имеет нечто на нас, говоря: аще принесеши дар твой ко олтарю, и ту помянеши, яко брат твой имать нечто на тя: остави ту дар твой пред олтарем, и шед прежде смирися с братом твоим и тогда пришед принеси дар твой (см. Мф. 5, 23—24)? Как же думать, что нам дозволяется держать скорбь на брата, не говорю — многие дни, но хоть бы до заката солнца, если даже тогда, как он имеет нечто на нас, не дозволяется нам приносить молитвы свои Богу — нам, которым от Апостола заповедуется:
Но что нам долее останавливаться на евангельских и апостольских заповедях, когда и ветхий закон, который, кажется, несколько послабляет немощам нашим, тоже предостерегает от этого, говоря:
Иногда, побежденные гордостью или нетерпением, когда чувствуем особое внутреннее понуждение исправить свой нестройный и беспорядочный нрав, жалуемся в себе, что недостает нам пустыни, в том, подразумевается, чаянии, что там, не будучи никем тревожимы, тотчас приобрели бы мы добродетель терпения, извиняя, очевидно, тем свое нерадение (об укрощении порывов гнева), и причину возбуждения их не своему приписывая нетерпению, а слагая на братий. Но если мы будем, таким образом, на других слагать причины нашей в сем неисправности, то никогда не возможем прийти в должную меру терпения и совершенства. Дело исправления и умирения сердца нашего не помещай в руках произволения другого, нашей власти нимало не подлежащего, но видь его в благонастроении нашего произволения. Чтобы нам не приходить в гнев, это должно зависеть не от совершенства другого, но от нашей добродетели, стяжеваемой не чужим терпением, а собственным великодушием» [13] .
Видишь, друг мой, Господь дал нам заповедь любить друг друга, но не требовать любви к себе; направлять прежде всего себя, а не заниматься искоренением чужих пороков и оправданием своей болезни, которую не хотим или ленимся лечить.
«Иной дотоле кажется себе терпеливым и смиренным, пока ни с каким человеком не видается и не входит в сношение; но тотчас возвращается к прежнему своему нраву, как только какой-либо случай вызовет его к движению: тогда тотчас выникают из него страсти, которые скрывались, и, как необузданные кони, откормленные в долгом бездействии, с большим стремлением и неистовством вырываются из своих затворов на погибель своего всадника. Ибо страсти, не будучи наперед очищены, более неистовыми делаются в нас, когда пресекаются случаи обнаружения и обуздания их среди людей. И самую тень терпения, которым, как воображалось, мы, живя в смешении с братиями, по-видимому, обладали и которое проявляли, по крайней мере, из уважения к ним и стыда показаться пред всеми малодушными, теряем мы в беззаботной пустыне беспечности» [14] .
Человеческое общежитие лучшим образом выявляет внутренние нравы.
«Когда демоны увидят, что не воспламенились мы в самом пылу оскорбления; тогда, напав в безмолвии, стараются возбудить владычественное в нас (ум), чтобы заочно восстали мы против тех, с которыми соблюли мир, когда они были с нами лицом к лицу» [15] .
«Если предел крайней кротости есть — и в присутствии раздражающего мирно и любовно в сердце быть к нему расположенным, то, без сомнения, предел крайней гневливости есть — когда кто, находясь один сам с собою, свирепую ведет брань и борьбу с оскорбившим его, показывая это словами и телодвижениями.
Присмотримся — и увидим, что многие из гневливых усердно держат бдение, пост, безмолвие — и враг не мешает им в этом; ибо он умеет и под подвигами покаяния и плача уготовлять материалы к питанию ращения сей страсти.
Непамятование зла есть знак истинного покаяния; а кто, помня зло, думает, что проходит покаяние, тот похож на человека, во сне представляющего себя бегущим» [16] .