Но эти стихи отличаются от обычной речи не меньше, чем отличается от обычного человеческого голоса пение Шаляпина или Карузо, которое оставляет впечатление чего-то сверхчеловеческого, неземного. Будничность и безыскусственность выражений, напоминающих обыкновенный разговор ("вот бреду я...", "видишь ли меня...", "вот тот мир, где жили мы...", "завтра память..."), только еще сильнее подчеркивают, выявляют эту поразительную силу искусства. И для полноценного восприятия стихотворения вовсе не обязательна совершенная, искусная декламация - достаточно иметь определенную эстетическую подготовленность и желание вслушаться в стих. И тогда стих этот производит столь же властное и глубокое впечатление, как и голос великого певца.
Ибо, повторяю, стихотворение - это не речь, не явление языка, а произведение искусства, созданное из языкового материала. В основе стихотворения лежат не законы языка (хотя они вовсе не отменяются в нем), а законы стиха. Существует тезис, которого придерживаются некоторые современные филологи: в стихе нет ничего такого, чего не было бы в языке. Это верно, но с одной оговоркой, которую дал Б. В. Томашевский: в стихе нет ничего, чего не было бы в языке, кроме... стиха! Точно так же, например, в мелодии, исполняемой голосом, нет ничего такого, чего не было бы в человеческом голосе вообще, кроме самой мелодии.
Конечно же, стихотворная речь - скажем, в приведенных стихах Тютчева вся строится из слов русского языка и по законам русской грамматики. Однако эта речь всецело и естественно подчинена законам стиха; слова и грамматические формы выступают здесь не в своем собственном бытии, а как элементы, частицы иной, уже не языковой целостности - целостности стиха (вспомним пример с камнями, становящимися органическими элементами произведения зодчества).
Опять-таки необходимо сказать о том, что все это относится именно к стиху в истинном смысле, а не к любым ритмизованным фразам, где законы стиха и законы языка неизбежно находятся в несоответствии, где нет органического слияния или, точнее, "добровольного" подчинения языка высшему единству стиха, подчинения, при котором, по определению Гегеля, полностью сохраняется "непринужденность непосредственной свободы":
Вот бреду я вдоль большой дороги
В тихом свете гаснущего дня,
Тяжело мне...
Конечно, в самом повседневном языке заложены все средства создания стиха: слова определенного фонетического строения, грамматические формы, родственные сочетания звуков и т. п. Но точно так же, например, в обычных жизненных движениях и жестах человека есть все средства для создания танца, однако сам танец - это плод целенаправленного художественного творчества.
Сравнение стиха и танца может многое прояснить. Материалом стиха является слово; материалом танца - "язык" человеческих движений и жестов. Танцор, в конечном счете, просто движется - ходит, бегает, прыгает, подражает различным трудовым, военным, бытовым действиям и жестам. Но совершенно ясно, что танцор все-таки не ходит, не бегает, не работает - он танцует, то есть создает определенное художественное произведение. И ритм танца, его художественное построение подчиняет себе все жесты (причем в подлинном танцевальном искусстве это подчинение, конечно, "добровольно").
С теми же основаниями мы утверждаем, что поэт не говорит (и не пишет) какую-либо "речь", хотя и кажется, что это так, ибо он не нарушает законов языка; он создает произведение искусства - стихотворение, которое не есть уже речь, не есть собственно языковое явление, хотя оно и состоит, казалось бы, только из слов.
Мы называем танец искусством жеста, живопись - искусством краски, музыку - искусством звука. Но это, вполне очевидно, не означает, что танец и есть жест, живопись - краска, музыка - звук, ибо основная масса жестов, красок, звуков, существующих в нашем мире, не имеет никакого отношения к искусству. Точно так же выражение "искусство слова" вовсе не означает, что поэзия и есть слово. Основная масса слов находится вне искусства, и слово это только материал поэзии.
Когда человек идет, занимается каким-либо трудом, мы, увидев его, осознаем, что он делает, и так или иначе обдумываем, оцениваем его деятельность. Но вот мы видим танцора и сразу воспринимаем его "деятельность" глубоко специфически. Мы ясно сознаем, что этот человек уже не действует в практическом смысле слова, а творит произведение искусства и стремимся проникнуть в особенный, художественный смысл создаваемого им произведения.