– Продолжайте, продолжайте, я не буду мешать. На его губах – еле заметная хитрая улыбка.
Я знаю, о чем он думает. Все почему-то уверены, что если ты работаешь в Институте Бентли, то у тебя не жизнь, а сплошной сексуальный Олимп.
– Нет-нет, я уже закончила. За один присест мне больше не осилить.
Почему я так сказала? Это неправда. Я могу просидеть хоть шесть часов кряду и не встану из-за стола, пока все не будет сделано. Лесли и наняла меня потому, что я настоящая рабочая лошадь.
Эван расспрашивает меня о моих обязанностях, а я выслушиваю его сетования на то, каково преподавать средневековую литературу девятнадцатилетним студентам, которые с куда большим удовольствием торчали бы в общежитии, спали, накачивались наркотой или тютькались со своими ручными хорьками.
Я киваю на книгу у него на столике:
– Овидий?
Он какое-то время молчит и смотрит на меня так, что мне становится не по себе.
– Публий Овидий Назон. Один из величайших творцов античной литературы. Был сослан на берега Черного моря. Поэт. Любовник. Страдающая душа. – Эван открывает книгу ближе к концу. – Вот, послушайте. Мой любимый отрывок. Из “Науки любви”.
Эван читает без стеснения, легко, ненапыщенно. Иногда он смотрит мне в глаза, не страстно, но в самую душу, и всякий раз мое сердце сладко сжимается.
Я вдруг понимаю, что стихи очень подойдут для выставки, и говорю об этом Эвану.
– Она посвящена сексуальности в древних цивилизациях. Греко-римский период. Искусство и поэзия. В честь семидесятипятилетия Бентли. Очень масштабная.
– Правда? – Эван мнет в руках салфетку; от нее остались уже одни клочки. – Ясно. Ну и ну. Хм. Хорошо. Тогда вот что. Давайте я сниму копию и брошу вам в университетский почтовый ящик? Завтра же.
– Было бы просто великолепно. Спасибо.
Я никогда не любила всякие там художественные метафоры. По мне, лучше страница аналитического обзора, чем одна стихотворная строфа. Однако я разбираюсь в поэзии достаточно, чтобы ощутить в словах Овидия страсть и секс, а в собственном сердце – нечто дикое, необузданное, то, что я так долго старалась укротить. А еще я чувствую, как тектонические плиты стабильной жизни разъезжаются прямо у меня под ногами. И мне это совсем не нравится.
Интересно, почему обычно у нас дом как дом, а чуть только гости, так все неполадки срочно вылезают наружу и требуют немедленного ремонта? На кухне течет кран, у парадной двери слишком разросся плющ, в ванной отвалилась ручка от шкафчика. Мы устраиваем обед для старшего партнера Майкла, Рика Уэллмана, и его жены Лэйни. Если она захочет осмотреть дом, детская объявляется запретной территорией. А лучше вообще весь второй этаж. Нельзя допустить, чтобы в Гомере справедливо опознали крысу.
Пока я ношусь по дому, стараясь навести порядок, Стэн, местный мастер на все руки, чинит в гостиной сломанную дверцу тумбы под телевизор. Как многие здешние умельцы, Стэн приехал в наш город изучать философию, но не смог найти работу, хоть отдаленно отвечающую его научным интересам. Тогда он вложил деньги в кое-какой инструментарий и стал предлагать помощь по дому безруким “белым воротничкам” вроде нас с Майклом. “Нас” оказалось достаточно, чтобы обеспечить Стэну полную занятость до конца его дней. Больше я о нем почти ничего не знаю, кроме очевидных вещей: Стэн бреет ноги, ест вяленое соевое мясо с соусом терияки, страдает легким косоглазием и фальшиво мычит себе под нос, когда работает. И еще: руки у него растут не совсем из того места. Стэн второй раз вонзает себе в большой палец филлипсовскую отвертку, громко ругается, и я мысленно клянусь никогда его больше не нанимать. Промахиваться и каждые десять минут вопить “БЛИН!” умеет и Майкл.