Юдит и Номи пересекали двор с жестяными ведрами в руках — напоить новорожденных телят. Глоберман посмотрел на маму и сказал с грубостью, неожиданной даже для него:
— Вот уж из этого вымени доктор не забракует даже самого маленького кусочка.
Рахель мама поила последней. Сильная, диковатая телка нетерпеливо мычала, и когда Юдит подошла к ней, сунула морду в ведро с такой жадностью, что расплескала чуть не все его содержимое. Юдит погладила ее по затылку с ласковым шепотом.
— Не давай ей так много, — шепнула Номи тихо, чтобы отец и Глоберман не услышали, — потому что тогда она наберет в весе, и папа продаст ее этому…
— Он не продаст, Номинька, — сказала Юдит. — Эта телка моя.
Через несколько дней после похорон деревенский комитет выставил вещи альбиноса на продажу.
Какой-то покупатель — «странный человечишка», по определению Деревенского Папиша, — приехал из Хайфы и несколько часов торговался из-за пяти костюмов. Слепой араб, хозяин бандуков из деревни Илут, купил солнечные очки и несколько пустых клеток.
Яков взял грязные, сальные кастрюли и сковородки, на которые никто не покушался, и сказал, что будет и дальше ухаживать за птицами, потому что никто не знал, что с ними делать.
А зеленый пикап выставили на аукцион.
Специалист по аукционам был привезен из города, на представление собралась вся деревня, но покупателей оказалось всего двое: бухгалтер соседнего кибуца[44] и Сойхер Глоберман.
Увидев своего конкурента, бухгалтер рассмеялся.
— Глоберман, — сказал он. — С каких это пор ты разбираешься в машинах? Ты ведь даже водить не умеешь!
Но Глоберман деловито обошел вокруг пикапа, постучал по крыльям и капоту, с видом знатока пощупал шины, чтобы проверить, нет ли в них проколов, а потом попросил одного из парней сделать круг. Собравшиеся заулыбались, а кто-то крикнул:
— Этот пикап наглотался гвоздей, Глоберман!
Но скототорговец невозмутимо стоял в центре толпы и поигрывал своей толстой палкой, прислушиваясь к тарахтенью двигателя и глядя на вращающиеся колеса.
— Двух коров в кузове и одну женщину эту штука потащит? — спросил он. И когда ему сказали, что потащит, удовлетворенно кивнул, вытащил из кармана свой легендарный узелок, и все насмешки разом прекратились, потому что толщина появившейся на свет пачки денег тотчас положила конец так и не начавшемуся аукциону.
Пикап перешел в руки Сойхера, пристыженный бухгалтер вернулся в свой кибуц, а аукционеру Глоберман дал пол-лиры[45] и ящик пива, в качестве
23
Теперь, когда в хозяйстве Рабиновича подрастали его цыплята, Яков решил, что у него есть повод заглядывать туда, и, неделю потомившись в колебаниях, в конце концов появился и объявил:
— Я пришел посмотреть, хорошо ли растут цыплята.
Он спросил Юдит, чем она их кормит, дал ей кучу всевозможных рекомендаций и под конец, расхрабрившись, предложил научить ее делать бумажные кораблики, чтобы играть с детьми Моше и этим завоевать их сердца.
Она еще не успела ответить, как он уже достал из кармана несколько листочков бумаги, сел и начал с удивительной ловкостью складывать, перегибать и выворачивать их так и эдак, разглаживая ногтем сгибы, и вскоре целых четыре великолепных, на славу слаженных бумажных кораблика выстроились на столе.
— Если ты выйдешь со мной во двор, мы можем пустить их поплавать в коровьем корыте, — предложил он.
Кораблики покачивались в корыте, устойчивые и надежные на вид.
— Такие кораблики могут плыть и по реке и все равно не тонут, — пообещал он ей и вдруг, с удивившей их обоих смелостью, положил руку на ее ладонь и сказал: — Я небольшой умник, Юдит, я некрасивый и небогатый. И я хочу, чтобы ты знала, — когда раздавали ум и красоту, я не был первый в очереди. Не самый последний, но и не первый. Но когда раздавали терпение, я ждал в очереди, пока у всех уже не лопнуло терпение больше ждать. Так это у нас, у Яковов. Я не Глоберман, и я не Рабинович. И я не кто-нибудь еще. Но семь лет для меня — как несколько дней ожидания[46].
И вдруг коньяк в его бокале заходил волнами, на глазах проступили слезы, он опустил голову, его лицо почти скрылось в тарелке.
— И я ждал больше, чем семь лет. До самой ее смерти я ждал. А потом уже не ждал. Зачем мне ждать мертвую женщину? По мертвой женщине можно тосковать, — но ждать? Она умерла, а я с тех пор думаю только обо всех этих вопросах. Что случилось? Как я упустил ее? И что, если б я поступил так, или не поступил бы вот так, и если бы эдак? Ведь я все устроил так хорошо, я все приготовил по всем правилам! Может, она когда-нибудь тебе объяснила что-нибудь, а, Зейде?
— Нет, — ответил я, содрогнувшись в предчувствии следующего вопроса.
Яков посмотрел на меня испытующим, прищуренным взглядом.
— Мне пора, — сказал я.
— Мать иногда рассказывает что-нибудь своему сыну, — сказал Яков.
— Не эта мать, — сказал я. — Ты знаешь о ней много больше, чем я.
— Ты был с ней больше, чем я.
— Мне пора, Шейнфельд.
Яков страдальчески усмехнулся.