Она и сегодня предостерегает меня этими словами в моем воображении, но сегодня я уже не ем от плодов тех гранатовых деревьев. Каждую зиму ими завладевают малиновки, а каждой весной они снова вспыхивают карминным и красным и к осени гнутся под изобильной тяжестью плодов. Из неясного чувства долга я каждый год защищаю их бумажными кульками, но не срываю, когда они созревают.
Лето проходит, птицы и ветер разрывают бумажные мешочки, и маленькие мушки брожения, обезумев от сладости и страсти, зависают над сочащимися трещинами в кожуре и говорят мне: «Осень».
Потом плоды высыхают и затвердевают в своих разорванных мешочках, точно мумии в разодранных саванах. Чернота их кожуры говорит мне: «Зима», — а их зерна рассыпаются, как зубы мертвецов, на зимних ветрах.
18
— Может, ты перестанешь петь моей сестре? — ворчал Одед.
Он был еще мальчишкой, но обида и страх уже состарили его детское лицо ранними складками, наполнили силой его тело, наделили походкой взрослого мужчины.
Вечером Юдит укладывала их с Номи в постель и рассказывала им разные истории, но Одед все время ворчал, его злило, что она уделяет столько любви и внимания маленькой сестре.
Его голос звучал обиженно и глухо:
— Наша мама рассказывала нам интересней.
— Я не ваша мама, — Юдит сдернула одеяло с его лица.
Она посмотрела на него так, что этот взгляд он не забыл и поныне, и когда он описывает его мне сейчас, из его рассказа то и дело выглядывает осиротевший, обиженный и напуганный мальчик.
— Если ты хочешь со мной спорить, Одед, — сказала она ему, — так нечего прятаться под одеялом. Ты уже не ребенок. Вылезай оттуда и давай спорить всерьез.
И, увидев, что он вспыхнул от смущения и его раздражение как рукой сняло, погладила его потрясенную лаской щеку, сказала:
— Спокойной ночи, дети — и пошла в коровник, к своим коровам, в свою каморку, на свою постель, к своему ночному воплю.
— Пойди к ней, папа! — поднялась Номи однажды ночью и стала у кровати отца.
Моше отрицательно замотал головой.
— Я пойду с тобой, — сказала Номи. — Мы зайдем и спросим, почему она так кричит.
— Не нужно, — сказал Моше.
— Тогда я пойду сама.
Рабинович приподнялся на постели:
— Ты не пойдешь к ней. Никто не пойдет к ней. Взрослые люди плачут не для того, чтобы к ним подходили. Она немножко поплачет, и это у нее пройдет.
Но в одну из ночей Номи уже не смогла сдержаться. Она прокралась во двор коровника и ухватилась за трубу, подводившую воду к корытам, пытаясь разглядеть забившуюся в угол бледную фигуру с широко открытым ртом и глазами.
Тяжелая рука Моше закрыла дочери рот. Он поднял ее и прижал к себе.
— Она не должна знать, что мы знаем, — прошептал он ей в ухо и понес обратно домой.
Но стоило ему убрать руку, как слова разом вырвались из нее, словно стайка щеглов, с шумом выпорхнувшая из чащи.
— Вся деревня знает, папа! — закричала она. — И она сама знает, что все знают! Даже дети в школе говорят!
— Не важно, что говорят, — он снова закрыл ей рот рукой. — Важно только, чтобы она не видела, что ты туда приходишь.
— Они думают, что это ты с ней что-то делаешь! — клокотали у нее во рту слова, обжигая кожу его ладоней.
— Закрой рот, а не то я сейчас завяжу его тебе полотенцем! Вырастешь, тогда сама все поймешь.
Вопль оборвался так же мгновенно, как взлетел. Края разорванного им воздуха снова срослись. Какое-то мгновение еще видны были тающие шрамы, но и они тут же исчезли.
— Это как тело женщины, там, внизу, где не остаются никакие следы, — сказал мне Яков.
Он плеснул в бокал немного коньяку.
— Только роды оставляют там следы, — сказал он. — Но не любовь и не измены. И не мы, мужчины. Только в телах наших матерей мы оставляем следы, но не в телах наших женщин. Посмотри когда-нибудь туда, Зейде, ты уже большой парень. Посмотри, и сам увидишь. На коже лица и на коже рук остаются все отпечатки жизни. И на нашем сморщенном
19