— Где вы будете спать? — спросил он со скрытой злостью.
— На улице.
— Я спрашиваю, где ты будешь спать. Номи, так отвечай и не умничай.
— Я подойду к незнакомым мужчинам с золотыми зубами и пожелтевшими от сигарет усами и спрошу, могу ли я переночевать у них, и если они скажут, что у них нет лишнего места, я скажу: ничего страшного, дорогой, мы можем поместиться в одной кровати.
— Если ты будешь продолжать в таком духе, я немедленно развернусь и верну тебя в деревню.
— Ничего ты не развернешься, и никого ты не вернешь. У тебя молоко скиснет за это время.
— А где твоя подруга? — спросил Одед после трехчасового молчания, когда над зданием иерусалимской «Тнувы» уже занимался рассвет.
— Она сейчас придет, — сказала Номи.
И действительно, девушка из Нахалаля встретила ее и привела в свою комнату в расположенном неподалеку Бухарском квартале, где Номи уже ждал Меир, который пригласил ее выпить сладкий крепкий чай в столовой для рабочих ночной смены в районе Бейт Исраэль.
Утренний холод стоял в воздухе. Номи прижала ладони к маленькой толстой чашке, так непохожей на тонкие русские стаканы в отцовском доме.
Солнце выползало из-за крыш. Над городом гремели колокола. Меир и Номи купили несколько свежих бубликов, и она, не удержавшись, съела парочку уже по дороге к нему домой. На спуске улицы Принцессы Мэри Меир снял три кунжутных семечка, прилипших к ее губам, — первое осторожным пальцем, второе — легким дуновением а третье — трогательно слизнув.
Он жил недалеко от книжного магазина Майера, в съемной комнате с толстыми стенами, которая сразу же поразила Номи красным ковром, глубокими подоконниками и низкой кроватью. Запах подушек на кровати был так похож на запах Меира, что нельзя было решить, кто у кого его перенял.
— Дура ты, Номинька, — сказала мать.
— Ты последний человек, который может мне советовать, — сказала Номи.
Я слышал, как они плакали близкими и разными голосами, которые не смешивались друг с другом, и несколько месяцев спустя, весной сорок шестого года, под большим эвкалиптом во дворе Рабиновича была поставлена хупа.
Я помню странные одежды незнакомых гостей, приехавших из Иерусалима и Тель-Авива, и стаю одичавших канареек, которая внезапно упала на нас сверху в сопровождении ликующей толпы щеглов и зеленушек. И я помню большой граммофон — работник Шейнфельда вынес его на плече из разноцветного шатра, поставил возле стены коровника и, не переставая крутить ручку, проигрывал на нем разные мелодии.
Яков не танцевал. Он сидел в стороне и вдруг подозвал меня к себе.
Шесть лет было мне к тому времени, и мне кажется, что первую речь, которую я слышал от Якова, я услышал именно тогда, на свадьбе Меира и Номи, когда он посадил меня к себе на колени и произнес слова, совершенно не подходящие для моего возраста:
— Вот так, Зейделе, каждый человек чувствует свою смерть. Три раза он чувствует ее — когда у него рождается ребенок, и когда этот его ребенок женится, и когда умирают его родители. Ты знал это?
— Нет, — сказал я.
— Так теперь ты знаешь.
Мне хотелось слезть с его колен и снова ходить меж столами, привлекая к себе взгляды, сласти и жалостливое внимание, но Яков придержал меня и продолжил свою странную речь:
— Три отца у тебя есть, Зейде, которые умрут раньше тебя, и особое имя против смерти у тебя тоже есть, а детей, так я опасаюсь, у тебя, наверно, совсем не будет. Это ты унаследовал от меня. У меня тоже нет детей. У меня есть только часть ребенка. Тридцать три с третью процента от тебя — вот что у меня есть, но когда ты родился, я плакал так, как настоящий отец плачет из-за целого ребенка. Люди говорят, что мы плачем от радости, но это не от радости, Зейделе, это от грусти мы на самом деле плачем, потому что многих знаков Ангела Смерти мы не можем понять, но этот знак мы хорошо знаем. Это его знак сказать, что теперь скоро твоя очередь. Но я уже чувствую, что ты хочешь бежать, Зейделе, так беги себе, играй. Сегодня у нас свадьба, нужно радоваться.
Городские родственники Меира с насмешливым недоумением посматривали на меня, перешептывались, разглядывая траурный вдовий наряд тети Батшевы, и страшно перепугались при виде Рахели, которая вдруг выскочила из коровника и помчалась сквозь расступившееся море испуганных людей и обваливающихся столов прямиком к тому месту, где сидела мама.
Неуверенные смешки встретили и пораженного очередной весенней немотой дядю Менахема, когда он начал раздавать чужим людям свои записки, в которых стояло: «Я потерял голос. Я дядя невесты и муж вдовы. Поздравляю!»
Потом дядя Менахем поманил меня. Его ласковая рука ободряюще похлопала меня по плечу, и перед моими глазами появилась другая записка: «Не обращай внимания, Зейде, пусть себе смотрят на нас».