Не правда ли, ужасная картина! Это не то, что христианское «преставление света», после которого настанет вечная, новая жизнь. Но, как она ни ужасна, все же она, эта картина, несколько ближе к делу и правдоподобнее, чем воображение, что европейская демократия, возобладав везде, обратит на веки вечные весь мир в свободно-равенственное общежитие каких-то «средних» и благоразумных людей, которые будут совершенно счастливы одним мирным и справедливым разделением труда. Ведь эта благоденственная надежда уж до того нелепа и мелка, до того противоречит всем человеческим понятиям, что надо только дивиться, как могла подобная эвдемоническая мечта почти целый век править столь многими высокими умами Запада и даже до сих пор иметь своих (хотя и значительно разочарованных) приверженцев... Эта надежда противоречит всему: она противна нашим эстетическим идеалам (требующим разнообразия положений и характеров, подвигов, восторгов, горя и борьбы); она противоречит нашим религиозным верованиям (предрекающим конец земного мира после ужасов последнего расстройства); противоречит нравственным понятиям (ибо высшая степень нравственных сил обнаруживается не при организованном покое, а при свободном выборе добра или зла и особенно тогда, когда это очень трудно и опасно). Надежда эта противоречит даже здравому рационализму и науке, и вот по какой простой причине: всякий организм умирает; всякий органический процесс кончается; всякий эволюционный процесс (процесс развития) достигает сперва своей высшей точки, потом спускается ниже и ниже, идет к своему разрешению.
Если человечество есть явление живое, органическое, развивающееся, то оно должно же когда-нибудь погибнуть и окончить свое земное существование!
Если бы одна эта мысль о необходимом, о неизбежном конце так же часто мелькала в умах наших, как мелькает до сих пор еще в умах скудная мысль о «всеобщем мире», о всеблагих плодах физико-химических открытий и эгалитарной свободы, то результат от подобного, даже и полусмутного представления конца, был бы великий! Перестали бы любить образ «среднего европейского человека», безбожного и прозаического, но дельного и честного, безбожно и плоско, хотя весьма честно и дельно восседающего всегда и всюду на каких-то всеполезных и всемирных конференциях, заседаниях, съездах и митингах. Перестали бы верить, что вся предыдущая история была лишь педагогическим и страдальческим подготовлением к умеренному и аккуратному благоденствию миллионов и миллионов безличных людей, и перестали бы во имя этого идеала разрушать все преграды, которые кладут еще до сих пор, слава Богу, этому разлитию убийственного бездушия, с одной стороны, государственность и войны, с другой – требования положительных религий, поэзия жизни и даже (увы, что делать!) во многих случаях самые порочные страсти и дурные наклонности человеческого рода.
Положим, что, раз указавши на Гартмана и становясь хоть в чем-нибудь и хотя бы только на время на его точку зрения, необходимо упомянуть и о том, что и он верит во что-то подобное социально-эгалитарной вере в «среднего человека». И он верит в нечто подобное той «атрофии страстей», о которой еще в XVIII веке заботился Мабли, а позднее Прудон и столькие другие люди 30-х и 40-х годов. Но между Прудоном и им подобными людьми, с одной стороны, и Эд. ф. Гартманом – с другой, разница та, что эгалитарные прогрессисты желали этой атрофии во имя земного счастья человечества, а Гартман только предвидит подобную атрофию, пророчит подобное ограничение каждого всеми под конец жизни человечества на земле[4]; он считает подобный результат фатальным, неизбежным исходом истории и не только ничего приятного от подобного состояния людей не ждет, но, напротив того, утверждает, что тогда-то только вполне ясно и поймут, до чего страдание есть неустранимое и основное свойство нашей души, до чего оно субъективное, не зависящее от внешних обстоятельств свойство наше! Тогда-то и поймут, что лучший выбор – это выбор всеобщего самоуничтожения, выбор абсолютного небытия!
Конечно, так, – и я скажу: да, если все пойдет по этому пути.
Но вот еще вопрос: по этому ли прогрессивно-благоденственному пути все прямо и прямо пойдет человечество в последующих за этим XIX веком веках?
Не захотят ли, например, славяне и другие народы Востока, объединенные в небывалых еще политических сочетаниях, выйти на совершенно новые пути мысли и жизни? И если славяне настолько уже проникнуты европеизмом, что они не в состоянии будут водрузить на развалинах опошленной романо-германской цивилизации знамя оригинальной культуры, то не пожелают ли этого миллионы и миллионы других азиатцев, которых современный европеизм, быть может, только пробуждает от векового культурного отдыха?