Вот почему, если речь справедливо называют инструментом абстрактного мышления, правомерно называть зрение «предметным, конкретным мышлением», постулирует Глезер в своей книге «Зрение и мышление», идеями которой я во многом пользуюсь.
Крайне интересные параллели существуют между восприятием какой-либо сцены с помощью зрения и восприятием словесного сообщения с помощью слуха. В мозгу для зрительного образа оказывается чрезвычайно мало вариантов пространственных отношений между подобразами (то, что мы хотя и редко, но ошибаемся, говорит о некотором разнообразии вариантов). Точно так же для слушающего существует лишь ничтожное число вариантов увязки последовательности слов с грамматикой (без которой слушающий порой не в состоянии раскрыть смысл фразы) и общим контекстом речи, тем более что нужно предполагать те или иные намерения говорящего (то есть представлять его картину потребного внешнего мира, его «модель будущего»).
Зато совсем иначе (и тоже параллельно!) выглядят как зрительное воображение сцены, так и попытка написать или сказать фразу. Представляя в сознании какую-то конструируемую зрительно ситуацию, мы вправе отбирать любые детали, в том числе совершенно фантастические, лишь бы они отвечали нашим конечным намерениям. И совершенно так же при построении фразы имеем чрезвычайно широкое поле выбора грамматических средств и лексики. По этому поводу Арнхейм пишет: «Поскольку материал писателя – это не подлинный объект, воспринимаемый органами чувств, а лишь наименование этого понятия, он может сочетать в своих образах элементы, заимствованные из разных источников. Ему не нужно заботиться о том, чтобы созданные им сочетания были возможны или хотя бы вообразимы в материальном мире». Действительно:
Все слова абсолютно реальны. А результат? Прихотливая комбинаторика – в границах конечного замысла, возбуждаемых зрительных образов и словесных ассоциаций, – позволяет создавать произведения, именуемые сказками.
И тут хочется высказать гипотезу: не связаны ли мышление с помощью зрительных образов и мышление с помощью «внутренней речи»? Понятие об этой речи ввел в тридцатые годы Лев Семенович Выготский, человек, которого многие современные нам ученые называют «Моцартом в психологии». Слово «речь», употребленное им, давало кое-кому повод утверждать, будто «внутренняя речь» – это нечто вроде беззвучного проговаривания, что это «речь минус звук».
Против таких утверждений выступал, в частности, один из ближайших друзей и последователей Выготского, А.Р. Лурия. Он обращал внимание лингвистов и психологов на то, что такая речь отличается «как от мысли, так и от внешней речи». Ведь слова, которые люди произносят во время эксперимента, иллюстрируя ход своих рассуждений, существенно отличаются от нормального говорения. Человек не произносит во время решения шахматной задачи: «Я вижу, что слон c3 может идти на поле b6, а после этого...» Нет, магнитофонная запись выглядит совсем по-иному: «Ага! А если мы слоном пойдем на... на b6, так, слон на b6... отлично, поле b7 перекрыто... собственно, мат-то нечем... и давать... мат-то... нечем... и давать... Ага! А если такую штуку провести... если такую штуку провести...»
Что отражают эти слова? Бесспорно, процесс мышления. Но они вовсе не равны «внутренней речи», ибо произнесены и тем самым превратились во внешнюю речь, пусть и «грамматически аморфную», как называл ее Лурия. Где же мысль, куда она спряталась, чтт именно записал магнитофон?
Выготский подчеркивал очень важный момент: «Сама мысль рождается
По представлениям Н.А. Бернштейна, в мозгу человека есть две модели: одна показывает действительность, а вторая демонстрирует «потребное будущее», то есть, грубо говоря, то, что хочется человеку. Эта действительность, как уже много раз отмечалось, фиксируется в мозгу на 90 процентов благодаря сведениям, которые доставляет зрительный аппарат. А потребное будущее есть комбинация сведений, оно уже построено благодаря желаниям и размышлениям.