Вместо проступка перед тобой раскрылись сокровенные думы и заботы твоих детей. В шуме и ярмарочной суете нет места тихим признаниям, печальным воспоминаниям, дружеским советам, вопросам по секрету. Тебе надоедает шум с утра и до ночи и хочется перед сном хотя бы минуту покоя – того же хотят и дети… По утрам ты запрещаешь им разговаривать до определенного часа? А что делать тому, кто проснулся раньше, кто каждый день просыпается раньше?
И в этой бесцельной борьбе за утреннюю тишину в спальне одержали победу дети, а я сделал открытие, если и не решающее, то, уж во всяком случае, первостепенного значения.
Условности против искренности
Мне часто случалось задавать детям вопросы: «Что поделываешь, что у тебя слышно, почему ты такой невеселый, как поживают твои домашние?»
И часто слышать в ответ: «Да ничего, все в порядке, я не невеселый».
Я был доволен: на то, чтобы показать ребенку, что я им интересуюсь и к нему расположен, я тратил ничтожные доли минуты. Проходя мимо, я часто гладил кого-нибудь по головке.
Через некоторое время я обратил внимание на то, что дети не любят ни эти ласки, ни вопросы. Одни отвечали нехотя, как бы с некоторым смущением; другие с холодной сдержанностью, а то и с иронической улыбкой. Раз ко мне обратился по довольно важному делу мальчик, всего минуту назад давший стандартный ответ на вопрос. От поглаживания по головке дети, в другое время нежные и чувствительные, явно уклонялись.
Признаюсь, это меня раздражало, я сердился и наконец понял. В этих привычных, небрежно брошенных вопросах ребенок не видит ни искреннего интереса, ни возможности обратиться с просьбой. Он прав: подавая целую коробку конфет, ты рассчитываешь, что гость возьмет одну и не самую большую. Ты потчуешь ребенка долей минуты, он дает тебе требуемый ответ: «Все в порядке», но, исполнив долг вежливости, остается в обиде на тебя за притворный интерес к его особе, не желая, чтобы к нему обращались, чтобы только отделаться, мимоходом.
–
Дети не привыкли к фальши светских условностей и, добавлю, к обычной лжи нашей разговорной речи. «Просто руки опускаются. – За обедом должно быть тихо как в церкви. – На нем все так и горит. – Что ни возьмет в руки, все ломает. – Сто раз тебе говорил, больше уже я повторять не стану».
Для ребенка все это ложь.
И как ему только не стыдно говорить, что у него руки опускаются, раз он ими все время двигает? А в церкви вовсе не тихо. Штаны не сгорели, а порвались, когда он лез через забор, и их можно заштопать. Он очень много вещей берет в руки и не ломает, а если одна и сломалась, так это с каждым может случиться. Сто раз не говорили, а самое большее пять, и еще не раз повторят.
– Ты что, оглох?
Нет, не оглох. Этот вопрос – тоже ложь.
– На глаза мне не показывайся!
И это запрещение – ложь, ведь велят же ему обедать вместе со всеми?
Сколько раз ребенок готов взбунтоваться, предпочитая получить несколько колотушек, «только бы это противное пиление кончилось!».
Быть может, убежденный в том, что воспитателей надо уважать, ребенок страдает, видя, как это уважение рассыпается в прах? Ведь насколько ребенку легче подчиняться, когда он действительно убежден в их моральном превосходстве.
Мы ввели в Доме Сирот реформу: за завтраком, обедом и ужином ребята получают хлеба сверх нормы, сколько хотят. Нельзя только разбрасывать и оставлять недоеденным. Бери столько, сколько можешь съесть. Ребята не сразу приобретают соответствующий навык, ведь для многих свежий хлеб – лакомство.
Несколько слов о ее шаркающей походке.
Ходила она, не поднимая ног, а везя их по полу. Некоторым детям это нравилось, и они стали ей подражать. Эта старческая походка у ребенка казалась мне неестественной, смешной, безобразной и, добавлю, какой-то неуважительной. Несколько позже я заметил, что такая походка не только естественна, но и свойственна детям в период интенсивного развития. Это походка усталых.
Воспитатель-врач
Как ошибаются те, кто считает, что, бросив больницу ради интерната, я предал медицину! После восьми лет работы в больнице я достаточно ясно понял, что все, что не настолько случайно, как проглоченный гвоздь или сбившая ребенка машина, можно познать лишь в результате многолетнего клинического наблюдения, и притом ежедневного, в мирные периоды благополучия, а не изредка, во время болезни-катастрофы.
Берлинская больница и немецкая медицинская литература научили меня думать о том, что мы уже знаем, и постепенно и систематически идти вперед. Париж научил меня думать о том, чего мы не знаем, но желаем, должны и будем знать.
Берлин – это будничный день, полный мелких забот и усилий. Париж – это праздник завтра с его ослепительным предчувствием, могучей надеждой, неожиданным триумфом. Силу желания, боль неведения, наслаждения поисков дал мне Париж; технику упрощений, изобретательность в мелочах, гармонию деталей я вынес из Берлина.
Великий синтез ребенка – вот о чем грезил я, когда, раскрасневшись от волнения, читал в парижской библиотеке удивительные творения французских классиков-клиницистов.
Медицине я обязан техникой исследования и дисциплиной научного мышления.
Как врач я констатирую симптомы: я вижу на коже сыпь, слышу кашель, чувствую повышение температуры, устанавливаю при помощи обоняния запах ацетона изо рта ребенка. Одни я замечаю сразу, те, что скрыты, ищу.
Как у воспитателя у меня тоже есть свои симптомы: улыбка, смех, румянец, плач, зевок, крик, вздох. Как бывает кашель сухой, с мокротой и удушливый, так бывает и плач в три ручья, в голос и почти без слез.
Симптомы я устанавливаю беззлобно. У ребенка жар, ребенок капризничает. Я стараюсь снизить температуру, устраняя по мере возможности причину, ослабляю напряжение каприза, насколько это удается, без ущерба для детской психики.
Когда я не знаю, почему мое вмешательство как врача не приносит желательного результата, я не сержусь, а ищу.
Когда я замечаю, что мое распоряжение не достигает цели и приказ не исполняется многими или одним, я не сержусь, а исследую.
Иногда на первый взгляд мелкий, ничего не значащий симптом говорит о великом законе, а изолированное явление глубоко связано с важной проблемой. Как для врача и воспитателя для меня нет мелочей: я внимательно наблюдаю то, что кажется случайным и малоценным. Легкая травма иногда разрушает хорошо устроенные послушные, но хрупкие функции организма. Микроскоп открывает в капле воды заразу, опустошающую города. Медицина показала мне чудеса терапии и чудеса человеческих усилий подсмотреть тайны природы. Работая врачом, я много раз видел, как человек умирает и с какой безжалостной силой, разрывая материнское чрево, пробивается в мир к жизни созревший плод, чтобы стать человеком.
Благодаря медицине я научился кропотливо связывать распыленные факты и противоречивые симптомы в логичную картину диагноза. И, обогащенный сознанием мощи законов природы и гения научной мысли человека, останавливаюсь перед неизвестным: ребенок.
Сердитый взгляд воспитателя, похвала, выговор, шутка, совет, поцелуй, сказка в качестве награды, словесное поощрение – вот лечебные процедуры, которые надо назначать в малых и больших дозах, чаще или реже, в зависимости от данного случая и особенностей организма.
Существуют аномалии, искривления характера, которые надо терпеливо лечить у ортофренолога.
Существует врожденная или благоприобретенная душевная анемия.
Существует врожденная слабая сопротивляемость моральной заразе.
Все это можно распознавать и лечить. Слишком поспешный и потому ошибочный диагноз и несоответствующее или чрезмерно энергичное лечение приводят к ухудшению.
Голод и пресыщение в сфере духовной жизни так же материальны, как и в жизни физической. Ребенок, изголодавшийся по советам и указаниям, поглотит их, переварит и усвоит, а перекормленный моралью – испытает тошноту.
Ребячья злость – одна из самых важных и любопытных областей.
Рассказываешь ему сказку – не слушает. Ты не понимаешь почему, но вместо того, чтобы удивиться, как естествоиспытатель, выходишь из себя, сердишься.
– Не хочешь слушать, ладно… Потом и попросишь – не расскажу.
– Ну и не надо, – отвечает ребенок.
А и не скажет, так подумает: по жесту, по выражению лица видишь, что он не нуждается в твоей сказке.
Его слезы не означали раскаяния. Он не протестовал против моих ласк и приторных речей, считая их заслуженным суровым наказанием за свои многочисленные прегрешения. Он только думал о своем будущем безнадежно: «Этот симпатичный, но глупый воспитатель не может понять, что я не могу быть другим. Зачем он так строго наказывает меня поцелуями, я ненавижу, когда целуют, дал бы уж лучше подзатыльник или велел бы все лето ходить в рваных штанах».
Суммируя результаты, которые дало клиническое наблюдение в больнице, я спрашиваю: а что же нам дал интернат? Ничего.
Я спрашиваю у интерната:
Тот же самый ребенок сегодня не может дождаться звонка, чтобы вскочить с постели, независимо от погоды и температуры в спальне, а через год вдруг становится вялым, просыпается с усилием, потягивается, медлит и от холода в спальне приходит в отчаяние.
А бывают дети, которые съедают и по три порции горохового супа.
Но разве можно говорить об индивидуальных особенностях, не зная общих законов?
А эта детская манера горбиться, когда ребята через некоторое время выпрямляются и опять сутулятся? Бледные набирают румянца и снова бледнеют. Уравновешенные становятся вдруг капризными, упрямыми, непослушными, чтобы через некоторое время опять прийти в равновесие – «исправиться».
Сколько мышьякового распутства и ортопедического надувательства исчезло бы в медицине, знай мы весны и осени развития ребенка! Да и где детей исследовать, как не в интернатах? Задача больницы – изучать болезни, резкие изменения, яркие симптомы; вся же ювелирная отделка гигиены, микронаблюдение малейших отклонений должны вестись в интернате.
Мы не знаем детей, хуже того – знаем по предрассудкам. Просто стыд берет, когда на какие-то два-три произведения, действительно писавшихся у колыбели, ссылаются все до омерзения. Просто стыд берет, когда первый попавшийся добросовестный работник становится авторитетом чуть ли не во всех вопросах. Мельчайшей детали в медицине посвящена более обширная литература, чем в педагогике целым разделам науки. Врач в интернате почетный гость, а не хозяин. Неудивительно, что кто-то съязвил, что реформа интерната – это реформа стен, а не душ.
Здесь все еще царит не изучение, а нравоучение.
Читая старые клинические работы, мы видим кропотливость исследований, которая вызывает у нас порой смех и всегда удивление: например, подсчитывалось количество сыпинок на коже при сыпных заболеваниях; врач дни и ночи не отходил от больного. Медицина теперь вправе несколько забросить клинику – возложить надежды на лабораторию. А педагогика, перескочив через клинику-интернат, сразу взялась за лабораторные работы.
Я провел в интернате каких-нибудь три года (за это время можно успеть приглядеться) и не удивляюсь, что собрал целую сокровищницу наблюдений, планов и предположений; в этом эльдорадо еще никто не был, о его существовании не знают.
Мы детей не знаем.