Ошибочным, истеричным считаю я сейчас формулировку-сопоставление этого процесса с процессами 37 года. Меня и тогда эта формулировка резанула своей чрезмерностью, но письмо было коллективное, редактировать его было нельзя, и я считала, что важнее и правильнее подписать это письмо, чем не подписывать его из-за одной резанувшей меня фразы. Речь ведь в письме шла о пересмотре дела Гинзбурга на подлинно открытом процессе, именно таком процессе, который мог бы иметь очень большое воспитательное значение, убедив всех в справедливости этого суда, если он действительно справедлив.
Была еще одна причина, по которой, несмотря на то что я считала фразу о 37 годе чрезмерной, несправедливой фактически, ибо на процессах 37 года, конечно, все делалось по-другому, я все же признала эту фразу допустимой и подписала письмо при наличии этой фразы. На собрании я не буду говорить того, что сейчас скажу: вас же, такую маленькую и товарищескую уважаемую мной аудиторию, прошу меня выслушать, хотя речь пойдет о вещах глубоко личных.
У людей моего поколения существует что ли «комплекс 37 года», складывавшийся у всякого по-разному, но сугубо лично, будучи рожденным самой жизнью, биографией человека. Чаще всего он касается тех, кто непосредственно пострадал от 37 года, лишившись родителей или родных, проведя тяжелое детство и т. д.
Моя семья принадлежит к числу тех редких семей (учитывая, что это была семья партийных работников, членов партии с революции), которая не пострадала от 37 года — никто, ни родственники, ни сама семья. Мое детство было лучезарным. Я имею право говорить об огромном, неистребимом зле 37 года без какой бы то ни было собственной, частной обиды и считаю, что подобное свидетельство тоже очень важно.
Я жила в доме ЦК близ Арбата. Каждую ночь на квартирах нашего дома появлялись новые пломбы. У нас, детей, вошло в привычку утром, выходя в школу, обегать свой подъезд, смотреть, где прибавилась пломба, и сообщать друг другу. Мы бегали и смотрели на эти запломбированные квартиры без тени тревоги, сомнения, не говоря о других чувствах. Мы были глубоко аморальны, вот что. Однажды я увидела пломбу на двери квартиры над нами. Там жил один работник ИМЭЛ, друг моего отца, прекрасный и добрый человек. У него была дочь — моя ровесница — и маленький мальчик. Я бежала в школу вприпрыжку от радости и выпалила подруге, что на 17-й квартире пломба и мы спасены. Дело в том, что мы сдали в букинистический магазин книгу «Кола Брюньон», принадлежавшую этому соседу, моя мама уже несколько раз спрашивала, не брала ли я ее, и мы дрожали, боясь разоблачения. Деньги проели на мороженое. Можно ли забыть такое?
Так вот я не хочу, чтобы наши дети, чтобы моя дочь, которой сейчас столько же лет, сколько мне было тогда, росли такими же, какими росли мы. Поэтому я уверена, что долг коммуниста не допустить и тени 37 года, который приходилось так мучительно изживать далеко не только тем, кто был непосредственно обижен или непосредственно виноват, но обществу в целом, каждому члену этого общества, нескольким поколениям. Поэтому я и подписала письмо. Письмо, когда я его подписывала, понравилось мне тем, что в нем речь не шла о советской законности в целом, о процессуальности и ее нарушениях — я не знаю законов и статей законов, мне трудно брать на себя ответственность говорить об их нарушениях. В письме не говорилось и о том, что Гинзбург — литератор, что звучало бы и звучит в некоторых письмах демагогически. Речь шла лишь о пересмотре дела, а такая просьба казалась мне вполне обоснованной.
С тех пор прошло много времени, почти полгода. Многое изменилось. События в Польше и Чехословакии осложнили положение нашей страны в социалистическом лагере и в международных отношениях. Я глубоко сожалею, что письмо, которое я подписала, стало оружием в руках антисоветской пропаганды. Я сожалею также, что мой поступок — подписание письма — принес вред институту, его партийной организации, мне лично и — в конечном счете — той самой общественной атмосфере, о которой я заботилась. И если действительно письмо попало за рубеж (о чем я все же точно не знаю), сожалею, что оно принесло вред престижу нашего государства. Я очень тяжело пережила всю эту историю. Все.
Д.Ю. Есть вопросы к Нее Марковне? У меня есть вопросы. Запишите, Нея Марковна.
У нас есть сведения, что вы просили подписать это письмо ряд сотрудников АПН. Что вы можете сказать по этому поводу?
Присутствовали ли вы на процессе Гинзбурга — Галанскова?
Читали ли вы «Белую книгу»?
Кто вам дал подписать это письмо?
Драйте краткую политическую оценку вашего поступка.
Считаете ли вы, что Синявский и Даниэль осуждены невинно? И Гинзбург?
Недошивин: Прошло время, окончательно выявился характер всего того, что произошло в связи с подписанием этих писем. Объективно это вылилось в своеобразную политическую демонстрацию. Могли бы вы сказать, что вам ясен политический смысл и этого потока писем и вашего личного участия в этой кампании?