Уж не знаю, где Алексей подобрал первую пригоршню реального кино, документальной правды с неисчерпаемыми возможностями монтажа, изобразительной пластики. И направил с плеядой единомышленников на преображение лживого, топорного, помпезного в эти десятилетия хроникального телекино… Работа эта была взрывоопасной. Сняв как будто бы невинную картину о Москве (со сценаристами Визбором и Ильинским), он нарвался на высочайший скандал. Габриловичу сделали «темную». Разборки, поправки, в которых ничего нельзя было уяснить. Работала какая-то резательная машина. Первый заместитель Лапина орал: «Нечего с куриной грудью лезть на амбразуру». Грудь оказалась отнюдь не куриной, о чем свидетельствовали десятки непреклонных, нефальшивых картин, обозначавших этап в нашей теледокументалистике.
Били? Еще как! По «колючке», как из зоны, мы вдвоем прорывались с фильмом «О свадьбе, отъезде и любви». Пять пересдач и перемонтировок, потом, наконец, со скрипом приняли, назначили даже дату эфира… Но, конечно же, ничего не состоялось. Негатив смыли всего-то оттого, что наш герой, председатель колхоза, фронтовик, орденоносец (кандидатуру нам рекомендовали во Владимирском обкоме партии) был евреем. На Владимирщине еврей Гинин проходил, в Останкино — ни-ни. Леша стекленел. Папа Габр, битый-перебитый, сочувственно смотрел на нас. Лешина мать, польская красавица Нина Яковлевна, за обеденным столом напоминала, что не стоит разговаривать, когда ешь рыбу. «Потому что молчание — золото?» Нет, в этом доме не молчали, трудились до седьмого пота, высекая Божью искру, кто как умел.
А как соавторы мы впервые встретились с Алексеем на фильме «Монолог о Пушкине». Семен Гейченко, «домовой Михайловского» — хранитель заповедника, говорил нам, что картину не снимешь, не опрокинувшись на полтораста лет назад в пушкинское время. И самолично запрягал сани, отправляя нас в Тригорское, по дышло утопив лошадку в сугробах. Ночью в Михайловском, в пушкинском доме, Гейченко разжигал для нас камин (как при Александре Сергеевиче: «пылай, камин, в моей пустынной келье»), в полночь растворял створы Святогорского монастыря, чтобы отпеть только что прибывшего сюда убитого Пушкина… Этот фильм, десятки раз показанный по ТВ, по-моему, лучшее, что сегодня сказано на экране о Пушкине.
Был в творчестве Габра-младшего, запечатлевшего блистательных спортсменов и актеров, врачей, клоунов и литераторов, уникальный фильм «Вспоминая Раневскую». Россыпь интервью, воспоминания разнообразнейших людей, встречавшихся с великой Фаиной… Помню, как до одури спорили мы с Алешей о подвижке одного кадра с лимонным деревцем. Мне его монтаж порой казался консервативным. Но, увидев картину, Нея Зоркая сказала, что ее отличает безупречная драматургия, сложившая гармонию разноголосья.
А теперь о том, чем он был особенно знаменит и славен и что в нашем кино, кроме него, не сделал никто. Это эпопея, цикл фильмов — «Кино моего детства», «Футбол моего детства», «Цирк моего детства», «Дворы моего детства» и, наконец, «Бродвей моей юности» — десятисерийный фильм, который Алексей Габрилович успел только снять и сложить вчерне, когда столь внезапно оборвалась его жизнь.
Над «Бродвеем» возникла реальная угроза. Конечно, как всегда, было много советчиков, палец о палец, однако, не ударивших, а после показа сериала на экранах не меньше критиков (из того же круга), сетовавших на то, что «Бродвей» по режиссуре уступает прежним работам Габриловича. Что ж, в чем-то, разумеется, уступает. Но только с благодарностью и восхищением я могу сказать о Галине Огурной (втором режиссере сериала), завершившей огромную, столь трудную для нее работу и представившей последнюю картину Алексея Габриловича на обозрение многомиллионной аудитории.
…Так чем же была вся череда этих впечатлений «моего детства» и «моей юности»? Избави Бог, не «летописями», не зацикленными «хрониками» или хроникальными «циклами»!.. Это был совершенно новый в документальном кино жанр — авторских исповедей о времени, поверенных столь непривычными и нетипичными для публицистов-толмачей реалиями, как «кино детства», «футбол детства», «цирк детства», «дворы детства» да еще некий «Бродвей юности»… Белиберда какая-то!.. Но оказалось, что эта «белиберда» чрезвычайно понятна, близка и волнительна для великого множества людей — не только москвичей, хотя все картины насквозь пропитаны именно «московским материалом», погружены в среду, быт, круг жизни исконных москвичей 1940–50-х годов (не только мальчишек!), для которых трибуны стадиона «Динамо», ярусы и арена цирка на Цветном бульваре, Арбат, «Художественный» и «Арс», какой-нибудь пляж в Серебряном Бору, где в речке можно еще было побарахтаться простым смертным, послевоенные московские дворики с их «расшибалкой» и «чеканочкой» были столь же легитимны (ха-ха-ха!), означали ничуть не меньшее, чем бравурные марши по радио и шествие по Красной площади!.. Хотя они об этом, быть может, и не подозревали — не мыслили, не смели подозревать.