Степанов вызвал меня и, открывая книгу, спросил: умею ли я читать по-французски? «Нет, я только азбуку знаю», — почему-то отвечал я, хотя не знали азбуки. Он открыл ту страницу, на которой была азбука, и стал спрашивать буквы вразбивку. После весьма непродолжительного опыта оказалось, что я ничего не знаю. «Ну хорошо, душечка, сядь на место», — сказал мне Степанов, и затем я уже ничего не помню, как продолжался и чем кончился наш экзамен.
На другой день надзирательница Дмитриева увела меня в лазарет и стала учить меня по-французски; всякий день я ходил к ней и под ее руководством научился азбуке, складам и, наконец, стал читать. <…>
В третьем и во втором классах учили историю Ветхого Завета и Нового Завета <…>, а в последнем — краткий Катехизис <…>; по русскому языку — в младших классах чтение и письмо, а в последнем — грамматика <…>, причем вне классов должны были приготовлять письменный этимологический разбор нескольких строк, что я весьма охотно делал, так как занятие это меня интересовало. Не то было с арифметикой, которую преподавал И. П. В-в. Его вспыльчивость, нетерпеливость и щелчки, которыми он удостаивал меня у большой черной доски, вселяли в меня страх и отвращение к арифметике, отчего, по переводе меня в корпус, я всегда шел по математике плохо. <…> В последнем классе учили также всеобщую историю <…> и географию <…>; но от той и другой оставались у меня смутные понятия, да едва ли и уместно было преподавать эти предметы в таком раннем возрасте. Особенно часты были классы чистописания, что, как мне кажется, было весьма полезно; ибо с прописей мы привыкали писать не только чисто и красиво, но и правильно, чем значительно облегчалась задача преподавателя русского языка. <…>
В августе до слуха нашего часто стало доходить слово, которого до того времени никогда не слыхивали, —
Скучно и однообразно потянулись наши дни в четырех стенах, пропитанных неприятным запахом хлора, который расставляли во всех комнатах. В предупреждение расстройства пищеварительных органов было предписано для питья употреблять одну сухарную воду, а в пищу — суп из круп, дающих слизистый отвар, и кашицу из смоленской крупы. После каждой воскресной литургии пелись молебны Пресвятой Троице. Не помню, чтобы кто-нибудь, кроме добряка Дорошинского, имел желание развлекать нас в нашем уединении; но он забавлял нас, показывая сделанный им самим картонный театр. Игрушка эта так понравилась нам, что некоторые сами стали пытаться устраивать подобные же сценки: началось рисованье, вырезыванье, клеенье; в конце концов вышло то, что мы были заняты и меньше скучали.
Смутно припоминаю, как у нас заговорили о кончине великого князя Константин Павловича <в 1831 году> и, кажется, по этому случаю служили панихиду. Кто такой был Константин Павлович, я до того времени не имел никакого понятия, а тут узнал, что он был главным начальником всех кадетских корпусов. <…>
Кажется, в том же году, летом или в конце его, нас стали готовить к приезду
За несколько часов до его приезда <…> классные дамы принарядились в светло-зеленые платья, осматривали нас, обдергивали, причесывали, а перед приездом великого князя поставили в шеренгу по обеим сторонам залы. <…>
Но вот в дверях залы показался высокий, плотно сложенный, сутуловатый генерал и <…> звучным голосом <…> сказал, смотря на нас сверху вниз: «Здравствуйте, карапузы!» — «Здравия желаем, Ваше Императорское Высочество!» — прозвенело около сотни тоненьких, металлических голосков. Классные дамы сделали низкий, почтительный реверанс. «Вот он какой, великий-то князь», — думал я, глядя во все глаза…