–
–
–
–
–
–
–
–
Персефона перестала плакать. Заглядывать в глаза перестала немного раньше. В первый год все пыталась поймать взгляд – сперва с непониманием, потом с мольбой, потом с тоскливым отчаянием.
И целовала престарелого муженька, словно молодого любовника, к которому прониклась страстью только вчера.
Будто утонувшему пыталась вдохнуть жизнь в холодные губы.
Два или три раза я просыпался с мокрыми от ее слез щеками. Почему – Тартар знает, мне знать не нужно.
Вскоре после ее ухода сон я потерял. Лето было в разгаре, Гиганты на Флеграх не шевелились, а души валили к трону толпами – Арес развлекался то во Фракии, то опять же в Афинах. Спать расхотелось как-то сразу и основательно, и поначалу я принял это за обычную бессонницу, подумал еще – битва скоро…
К Гипносу явился через месяц, когда понял, что сна и не будет. Бог сна посмотрел с ужасом – в последнее время никак иначе не смотрел.
– Что прикажешь, Влады…
– Чашу, – я протянул руку.
И осушил маковый настой залпом. Подождал, сглатывая до противного приторный вкус – медом он его, что ли, разводит? Вернул чашу Гипносу.
Даже веки не потяжелели.
«
Это не удивило: мир не спит, значит, и мне не положено. Странным было то, что разбавило ужас на лице у Гипноса.
Наверняка мне привиделись светлые капли под потемневшими глазами бога сна – что он все-таки мешает в этот свой настой?
В тот второй год Персефона перестала заглядывать в глаза. Зато попыталась закатить сцену – то ли ревности, то ли просто так, от скуки.
Не помню даже, с чего она начала. Кажется, так: «Ты снова будешь молчать и отворачиваться? Что? Для жены, которую ты видишь раз в четыре месяца, у тебя нет времени? Моя мать верно говорит…»
А может, с чего-то другого, долго слушать я не стал.
Рука поднялась точным, механическим движением – как у тех игрушек, что делает Гефест для малышни Олимпа. Закономерным и ожидаемым. На Владыку подняла голос женщина, и Владыка ответил. Хорошо еще – только десницей, мог бы двузубцем или плетью…
Взявшись за щеку, она сидела на ложе и смотрела с тихим недоумением. Потом оглянулась, будто искала кого-то.
Невидимку, который должен был остановить мою руку.
Потом на меня опять навалилась божественная скука, и я вышел, а потом жена перестала плакать.
Наверное, стоит вспомнить что-то еще.
Выудить крючьями из мутного варева воспоминаний – нити-рассказы. О второстепенном: пирах, судах. Сшить разодранные в клочья куски своей памяти, притянуть один к другому, вспомнить: какая тогда была весна, какое – лето, какие вести о Геракле приносил Гермес, что-то, случившиеся в мире…
Чтобы хоть отдаленно было похоже на полотно: заплатанное, прохудившееся – но все же…
Нитей нет под пальцами. Мне не везет с нитями. Или с ремеслом. Слишком хорошо умею распарывать – где тут сшить.
Память тянет камнем на дно черного озера – к тому, кто смотрит оттуда, из вод, к моей законченной битве.
Не помнятся даже суды.
Помнится однородная, как осенний туман, скука.
Может, еще возникающее время от времени неприятное ощущение: как будто что-то непременно нужно сделать, а что – забыл.
Да еще раздражали противники: они слишком быстро заканчивались.
* * *
– Вставай, – сказал я.
Поля Мук, вздыхая, творили противное их натуре: исцеляли – не калечили. Грифы в отдалении возмущенно хлопали крыльями, тянули голые серые шеи.
Обижались.
– Пшел в Тартар, Кронид, – прохрипел Менетий и вытянулся на камнях, звякнув цепями. Цепи задрожали, повинуясь моему жесту – и покорными змеями убрались прочь, оставляя брата Атланта на свободе.