– И я забуду? А, Владыка? – усмешка нехорошая и почти отцовская. Помедлив, я кивнул. Геракл тоже кивнул – успокоено. Откинулся на шкуры, на которых полулежал, и припечатал: – А я не желаю забывать.
Я вновь опустил глаза на успокаивающе-черный хтоний. Догорали два факела в высоком шатре, исходя серым чадом.
Люди вечно тащат за собою лишнее. Наберут в заплечную котомку дурных мыслей, примет, каких-то давних надежд и страхов – и волокут. Была б возможность – и на поля асфоделя бы притащили, да вот, Лета не пускает.
Ну, зачем тебе в бессмертии давняя боль, Алкид? Зачем лица, которые пожрало время? Зачем память о мертвых?
– Потому что это – я.
Сверкнули глаза – устало тлеющие угли. Распрямились два утеса – плечи под львиной шкурой.
– Слышишь, Владыка? Каждый день – это я! Каждая убитая тварь – я! Каждый друг, каждая война, каждая женщина, каждый… Это все я! И все равно, куда! На поля асфоделя, в Элизиум, на Олимп, в Тартар… не через забвение! Ты слышишь меня, Владыка?!
Сдвигаются брови – кустистые тучи. Голос рокочет громом с поднебесья. Вот-вот полетит молния.
– Слышу.
– И что скажешь?
– Выполни мою просьбу – и я сделаю так, чтобы ты не получил божественного забвения.
– Сделаешь?
– Сделаю. Стикс, услышь мою клятву.
Ирида, вестница богов, приподнялась на светлом Олимпе с ложа. Тяжко вздохнула и вылила черную воду из появившейся в руке чаши: клятвы не всегда приходят вовремя… Хорошо бы, моих слов она не расслышала. Или решила бы, что это проделки Онира.
Владыка Аид только что поклялся водами Стикса, что не позволит величайшему сыну Зевса по-настоящему стать богом. Безумец. То есть, оба.
Один собирается и на Олимпе продолжать безнадежную схватку – с памятью, с горечью, с тем, чего не вернешь и не изменишь: нашел себе противника по силам, тварь, более живучую, чем Гидра и более свирепую, чем мой трехглавый страж.
А второй каким-то невообразимым образом собирается дать первому возможность для этого – в обход постановлений Зевса, который уже готовит для сына божественный покой.
Безумцы. Припертые спиной к стенке.
Глядящие друг другу в глаза над лужей темного сладкого вина и недоеденной козлиной ножкой, над щитом покойного Ификла и черным шлемом-невидимкой.
Молния – в неизбывную тьму.
– Сделаю.
Он не стал клясться Стиксом. Уронил короткое слово героя, которое дороже клятв богов.
Я поднялся и вышел из шатра.
Хрустнула под ногой стрела, спущенная с тетивы во время боя. Валялась неподалеку бляха с медного пояса – отсвечивала темным медом в лунном свете.
Под стеной огрызались псы, натравленные на тела побежденных, правда, зеваки разошлись, и дележ проходил поспокойнее.
Разграбленный, изнасилованный Пилос потрясали пиры и погребения, и даже стены дышали укоризненно – косили бойницами: «Эх, боги…что ж вы, боги?»
А что – боги…
Они на Олимпе пируют. Дела им до ваших воплей. Идите гуськом к ладье Харона, побежденные. На Островах Блаженства, может, и перевидитесь с победителями, которые натравливали собак на ваши тела и уводили в рабство ваших жен и дочерей.
Правда, вы друг друга не узнаете.
«Колеблющий твердь, зачем ты отступил от нас?!» «Чем мы прогневали тебя, о Дий-Отец?» «Афина, за что караешь?!» «Гера-заступница…»
Арес, Аполлон, Артемида, Гермес… вы б еще Диониса вспомнили, побежденные. Зашиваясь в углы своих домов с выбитыми дверями, выкупая у победителей возможность похоронить мужа или сына, трепеща перед героем, который орет песни в своем шатре – вспоминайте и молите…
Боги на Олимпе.
Кроме одного идиота, который меряет шагами поле недавней битвы. Но час воззваний ко мне еще не пришел. Вот когда победительная армия оставит Пилос и вы сможете хоронить своих павших без опаски – будут моления к Запирающему Двери, и отточенная бронза, взлетающая над головами черных быков, и медь, и медовые лепешки – умилостивить не только владык, но и их слуг…
Остатки доспеха попадались часто. Разрубленные щиты. Осколки мечей зарылись в землю, норовя уязвить из темноты. Лежала сандалия с оборванными поножами – в крови. Над лошадиным трупом копошились серые совы – видела б Афина, как пируют на падали ее символы… Ковырялись в мусоре битвы ушлые торговцы то ли из Пилоса, то ли с окрестностей. Бродили бесстрашно, всматриваясь, подхватывая то целый колчан из ясеня, с медным дном, то дротик, выпавший из руки убитого, то кусок бронзы от секиры – все в дело пойдет…
На меня не смотрели: не потому, что шлем. Не хотел – и не смотрели.
Только тысячеглазая Ночь пялилась сверху. Да еще стояла – она. Улыбалась.
Хитон длинный, искусно вышитый по краю лилиями. Золото на зеленом. И глаза – улыбающиеся – отливают золотом, а может, лунным светом.
Волосы кокетливо подобраны с неприкрытых плащом плеч, играют платиной и адуляровым блеском. На свидание ли собралась, к возлюбленному в таком виде и с такой улыбкой?
Самое место для встречи: вместо травы или каменистости укромного грота – взрытое сандалиями и боевыми сапогами поле, вместо журчания ручья или пения птиц – смертное затишье ночи…
Самое место для встречи с Памятью.
– Ты слышала.