Так оно и случилось. Некоторые солдаты всплакнули, кто-то говорил, что своего ротного командира никогда не забудет… Константин подарил каждому свой портрет, дал золотой, перекрестил и трижды поцеловал. Он прощался не только с ними, но и со своей первой молодостью. Тогда же в голове стали складываться первые строки нового стихотворения «Пред увольнением», которое допишет чуть позже и где будут такие слова:
Летние скитания окончились. Батальон отправили на постой в Федоровский посад, а Константин поселился в Павловске. Ивану Александровичу Гончарову он писал: «Кончились маневры, прошла лагерная пора, христолюбивое воинство водворено на покой по деревням, а мы — мужья — возвращены к нашим семьям… Пора отдохнуть. Много мы исходили верст за большие маневры, были верст 25 за Гатчиной, бродили, плутали, и ноги дают себя знать. Теперь моя рота расположена неподалеку отсюда, в Федоровском посаде, так что мне легко навещать ее…»
Первые дни на покое он был недоволен собой. Отучился от порядка и дисциплины. Долго спал, поздно пил чай, ел сдобные булки в Успенский пост. Но на павловский огонек заглянула муза, несмотря на подступившую осень, и он написал стихи «Звезды». Конечно, под впечатлением поэзии Фета, которым зачитывался, впадая в подражания. Выражения «светочи неба», «узор звезд», «бестелесный, нетленный», он сознавал, украдены у Фета.
«Но если они выражают мою мысль, и у места?» — упрямился еще в нем стихотворец-любитель…
Еще одна осенняя ночь навеяла уже свои стихи — «Месяц» в
Жилось ему в это время действительно счастливо и безмятежно. Он сознавал это и ценил. Ложась спать, он радовался мысли о завтрашнем дне, а поутру начинал новый день с радостью. Хорошо, от души молился, каждое слово священника проникало в сердце…
К тому же установились теплые дни, словно природа извинялась за холодное лето. Константин решил ехать в Федоровское, в роту. Едва он приехал, его окружили офицеры, живущие на постое. Он считал, что это вовсе не от того, что его, Великого князя, особенно любили — просто им скучно в Федоровском и они радовались всякому, кто бы ни появился. Хотелось увидеть своих солдат, а Константин никак не мог отделаться от офицерской компании. Шумные и упрямые Ритер и Фуфаевский потянули его обедать, потом повели на местное кладбище, обещая «интересные древности».
Наконец он созвал солдат, поговорил со всеми, а к вечеру ротные песенники устроили концерт. На песни собрались мужики, бабы, дети. Была и пляска. Наконец сыграли зорю, прочитали молитву, все разошлись. Константин шел по темной улице, поднял глаза к небу — «мой тонет взор в безбрежной вышине, откуда ночь глядится в душу мне всей красотой нетленного наряда».
У крайней хаты подворот (как здесь говорили) стоял солдат Рябинин. Одиноко и грустно. Константин остановился, заговорил. Будто и не прерывалась их прежняя беседа в походе, так они были свободны в разговоре — ротный командир и его подчиненный. Речь зашла даже о звездах.
Рябинин поднял лицо к моргающему звездами небу.
— Там потеряешься, — сказал он с сомнением и попросился в отпуск: — Брат поссорился с отцом, собираются делиться, но никак не сговорятся. Просили приехать.
— Что ж, если есть надобность, пиши рапорт об исходатайствовании отпуска…
Наутро была чудная погода. Константин пошел к солдатам в поле и в ожидании фельдфебеля копал с ними картошку весело, дружно. Вспомнил, как Дмитрий однажды сказал: «Чудная у тебя рота». Брат даже не знал, сколько наслаждения доставил этими словами Константину, который признавался дневнику: «Я невольно в глубине души еще неясно и как-то боязливо сознаю, что моя привязанность к солдатам, любовь и благодушные отношения начинают отражаться на роте. Неужели я доживу когда-нибудь до полного убеждения, что она — мое создание, что она держится мною и что я действительно имею на нее влияние и держу ее в руках, несмотря на недостаток строгости и резкость карательных мер? Я как-то предчувствую, что это сбудется».