Его раздражала «болезненность» современной поэзии. «Словно лазарет, пропитанный животными испарениями, микстурами и пластырями», – ворчал он. И хотя хвалил за «живительную свежесть» очередную порцию стихов К. Р., но ясно и прямо говорил ему, что надо следовать за чистой, безболезненной и блестящей сферой Баратынского и Пушкина.
В это время Фет писал свою биографию и искал объяснение своим недостаткам как поэта. С Константином он был откровенен: «… Совершенно явно, что в болезненности современной лирики виноваты Некрасов и я, Фет. Первый выучил всех проклинать, второй – грустить… Если тесная и грязная стезя, по которой пришлось пробираться Некрасову, может, независимо от прирожденного характера, помочь объяснить его озлобление, то постоянно гнетущие условия жизни в течение пятидесяти лет могут отчасти объяснить меланхолическое настроение Фета… Но там, где заговорил настоящий поэт, к счастью, совершенно свободный от пригнетающих условий, было бы странно ожидать болезненных звуков».
И Фет, не стесняясь, сказал Константину, что он, К. Р., по воле судьбы, счастливой судьбы, может свободно отдаться своему вдохновению – где «здравствует освежительная Кастальская струя!».
– Я прочитал ваше переложение «Страстного стиха». Однажды, проникнувшись подобно вам значением молитвы Господней, я переложил ее стихами и спросил мнения моего критика Владимира Соловьева, – говорил Фет. – Он ответил, что не сочувствует никаким стихотворным переделкам молитв, и даже знаменитому переложению Пушкина – «Отцы пустынники»… Я раз и навсегда с Соловьевым согласился. Когда-то и Лев Толстой выразил порицание моим стихам, заимствованным из иной области искусства, чем я иногда погрешаю. Толстой называл это «огонь от чужого огня», а задача художника – зажечь свой. И потом, заметьте, на нас более действует известная молитва. Знакомые слова ее напоминают знакомую лестницу, на которой стоит только изменить ступеньку, чтобы она уже не вознесла нас с обычной легкостью.
Так, или немного иначе, спорили два поэта, но тему религии затрагивали осторожно. При вхождении в нее чувствовали некое расхождение. И потому, «замедляя шаги», останавливались.
Когда уже не будет в живых Фета, выйдет книга Б. Садовского под названием «Озимь». В ней автор утверждает, что Фет был «убежденным атеистом». Это возмутило Анатолия Федоровича Кони.
Великий князь ответит Кони так:
«К искреннему своему прискорбию я не могу, хотя сильно хотел бы того, поддержать Вашего укора… за упоминание об „убежденном атеизме“ Фета. Незабвенного Афанасия Афанасьевича я близко знал и крепко любил, так же, как и жену его, Марью Петровну, родную сестру знаменитого Боткина. От нее я знал, что Фет действительно был „убежденным атеистом“, по крайней мере, по внешним проявлениям религиозности или, вернее, по отсутствию последней. М. П. говаривала мне, что ее муж в последние годы избегал принятия Св. тайн, и в предсмертные дни было невозможно убедить его причаститься. Не указывает ли это на недостаток религиозности у Фета, как и „абсолютный ноль“ вместо будущей жизни в устах творца „града Китежа“, на присущую людям, и даже самым одухотворенным из них, раздвоенность души? Вы правы: нельзя не сказать про них: „Бедные слепцы!“…»
Два поэта, начинающий и корифей, не заметили как в их беседы о рифмах, римской лирике, немецких поэтах, русских переводчиках вошла повседневность жизни с ее таинственным многообразием. К. Р. «с особым удовольствием и участием» узнал, что в жизни Фета, как и в его собственной, была нежная привязанность к любимой сестре. Сестра Фета была младшей в семье, но первой оценила стихи брата. «Королева тоже часто навевала на меня вдохновение и сама потом радовалась ему», – рассказывал Фету Константин о своей сестре греческой Королеве Ольге.