Точно порыв ветра и шорох пронеслись по рядам безмолвно стоящих монахинь, которые слегка зашевелились и потом снова застыли в благоговейной тишине. Феклуша исчезла. Игуменья, качнув утвердительно головой, посмотрела многозначительно на Досифея:
– Поспешай! — и, повернувшись к пышнотелой монахине, сестре "на ключах", прошипела: — Свечи!
Две черницы пошли по рядам, раздавая молящимся тонкие восковые свечи. Все зажгли одна от другой, и храм озарился множеством огоньков. Хор стал разливаться еще более скорбным антифоном, какие обычно слышатся на отпевании покойников: ведь раба божия уходит добровольно из мира, отказываясь от всех житейских радостей, и становится верной "рабою Христа".
Отец Досифей снова склонился к стоящей на коленях Любаве и продолжал настойчиво вещать:
– Повторяй, чадо мое, что аз тебе реку: "Добровольно хочу чин ангельский принять..."
Черница вставила в сжатые руки боярыни толстую зажженную свечу, и в дрожащем ее свете уже можно было яснее различить нежные черты бледного лица и крупные слезы, катившиеся из-под опущенных ресниц.
Тщетно отец Досифей склонял свое волосатое ухо к устам Любавы, он не мог уловить ни одного ее слова. А игуменья продолжала твердить, будто не замечая молчания Любавы:
– Она уже говорит... Говорит все, что положено. Продолжай, отец Досифей. Свершай постриг! Где резаки?
– Здесь, у меня резаки! — прогудел дьякон, держа в руках большие полузаржавевшие ножницы.
– Чего ждете? — торопила игуменья. — Отрезай четыре пряди крестообразно на голове и выстригай поскорее гуменцо...
Боярыня, зажмурив глаза и крепко сжав губы, больше не произносила ни слова. Вдруг ее маленький рот полуоткрылся и засияли удивлением и радостью глаза: она услышала такой знакомый, такой родной голос:
– Любава! Любушка моя! Цветочек вешний! Каким злым ветром тебя сюда занесло? Ты зачем здесь, моя ласочка?
Любава, точно очнувшись, вскочила на ноги и уронили свечу. Перед ней, в полумраке храма, в сизом дыме душистого ладана стоял он, ее любимый, долгожданный муж и смотрел на нее веселым, ласковым взглядом.
Она покачнулась и, протянув вперед руки, бросилась к Гавриле Олексичу, но, потеряв последние силы, упала плашмя на каменный холодный пол.
– Ты откуда, бесстыжий басурман, взялся? — визгливо закричала, забыв свой сан, игуменья. — Какая тебе здесь надоба в женской святой обители? Вон отсюда, охальник, нечестивый татарский перевертыш!
Все монахини, смешав ряды, бросились в стороны и столпились в углах. А в храм, стуча сапогами и копьями, входили дружинники и громко переговаривались. С гневным, оскорбленным видом, замахиваясь посохом, игуменья направилась к Гавриле Олексичу, а он, как бы ее не замечая, бережно подхватил на руки потерявшую сознание Любаву и быстро пошел к выходу. За ним и дружинники с шумом стали покидать храм, поглядывая на оторопелых монашек.
Пение на клиросе прервалось. Все певчие застыли в изумлении. Лишь одна игуменья продолжала стучать посохом о пол и кричала:
– Окаянный безбожник! Владыке пожалуюсь! В Киев к самому митрополиту поеду! Он на тебя нашлет и грозу, и страх, и трепет!
Часть пятая.
ГРОЗОВЫЕ ТУЧИ СГУЩАЮТСЯ
1. ДЖИНН ПРЕДОСТЕРЕГАЕТ
(Из "Путевой книги" Хаджи Рахима)
Вчера мне приснился такой необычайный сон. Будто бы я шел пустынной степью, погружаясь в воспоминания, спотыкаясь о камни, по которым скользили зеленые ящерицы, иногда извивалась золотистая змейка.
Вдруг раздался короткий свист ветра и оборвался. Точно большая темная птица промчалась мимо и скрылась в туманных сумерках.
На перекрестке извилистых пыльных дорог, на заросшей дикими травами "Могиле неизвестного дервиша" задумчиво сидел мой Джинн.
Много лет я не видел его, но сразу узнал по смуглому прекрасному лицу, по бирюзовым светящимся, пронизывающим глазам, по его темно-лиловой легкой одежде, расшитой золотыми узорами, с алмазными блестками. Когда я подошел ближе, глаза его потемнели от гнева и стали черными.
Он заговорил... И слова его, тихие и мелодичные, бархатными переливами долетали до меня, как обрывки древней дивной песни:
– Ты забывал меня? Ты уходил от вечности? Ты шатался по шумным базарам, в беспокойной толпе, и пропадал в трущобах, где враждуют завистники и неверные? Месяцы проплывали бесследно, а ты забывал восторги творчества и полеты по синему Эфиру к сверкающим созвездиям...
Затаив дыхание, я молчал, стараясь не пропустить ни одного слова моего могучего, своенравного покровителя, надолго меня покидавшего.
– Я сегодня являюсь перед тобой в последний раз. И если я увижу, что ты отвернулся от бессмертной мысли и от бесед с великими тенями прошлого, борцами за ослепительные дали, — ты меня никогда больше не увидишь.
Я ответил:
– Долго я скитался по свету, разыскивая тебя, свободный неукротимый гений, и не мог заметить хотя бы мимолетную тень, хотя бы какие-либо полустертые твои следы...
Он пошевельнулся, и светлый отблеск его заколебался на серой земле, как жемчужное пятно лунного света.