Такая зависимость нередко приводит к тому, что литература начинает льстить действительности. И хотя сама действительность ей не нравится, она, литература, хочет во что бы то ни стало понравиться действительности.
Впрочем, не только литература. Многие старались понравиться действительности — не умея заставить ее понравиться им.
Мореплаватель Диаш, обогнув южное побережье Африки, назвал самую южную точку Африки мысом Бурь, что вполне соответствовало действительности. Но кому нужна такая действительность? Португальский король, ставший королем и этого мыса, не хотел, чтобы тот носил столь отпугивающее название. Португальские земли должны называться хорошо, даже если кое-что на них пока еще плохо. В конце концов, если плохо, то есть надежда, что будет хорошо. А если хорошо — на что надеяться?
Вот почему король переименовал мыс Бурь в мыс Доброй Надежды. Чем больше бурь, тем больше надежды. Особенно когда смотришь на эти бури издалека.
И вот мы смотрим издалека: в тот далекий пятнадцатый век из своего двадцатого века. Многое на земле изменилось, но бури остались и добрых надежд не убавилось… И может быть, в том, что их не убавилось, какую-то роль сыграл юмор…
На острове Сардиния растет ядовитая трава, от которой человек умирает с улыбкой. С гримасой, похожей на улыбку. Отсюда и название улыбки: сардоническая.
Такие улыбки встречаются не только на острове Сардиния и происходят не только от ядовитой травы, хотя по существу своему они ядовитые. Как будто в человеке улыбается зло.
Зло не умеет улыбаться по-доброму, оно улыбается только по-злому. И потому улыбка его похожа на гримасу: ведь улыбка и зло понятия противоположные. Зло может злиться, сердиться, но только пусть оно лучше не улыбается. Одна такая сардоническая улыбка может скомпрометировать целый остров Сардиния (24 тысячи квадратных километров) и всех сардин, которым дал название остров, а главное — все улыбки, все добрые улыбки, какие есть на земле.
Слова живут, как люди: есть у них синонимы — друзья и единомышленники, есть родственники — однокоренные слова, а есть и враги — антонимы…
Я пытаюсь подобрать антоним к слову
Серьезность? Нет, не то. Торжественность? Тоже не подходит. Быть может, спесь, напыщенность, глупость наконец?
Юмор и антиюмор…
Они ровесники. Они рождаются и живут одновременно, и между ними никогда не затухает вражда.
В один и тот же год, в один и тот же месяц (с разницей всего в шесть дней) родились два младенца — Чарли и Адольф. Будущие Чаплин и Гитлер.
Если бы юмор Чаплина разделить между ними, получилось бы два великих юмориста. Если бы злодеяния Гитлера разделить между ними, получилось бы два великих злодея. Но сделать этого нельзя: юмор и злодейство — вещи несовместные.
Они начали в один год, в первый год первой мировой войны — гениальный комический актер и заурядный ефрейтор, претендующий на незаурядность. Гений в роли маленького человека и маленький человек в роли гения. В течение многих лет они не выпускали один другого из вида.
Они воевали. Правда, разными средствами. Один использовал все виды оружия, другой лишь одно оружие — юмор. «Диктаторы смешны. Мое намерение — заставить публику смеяться над ними». Жорж Садуль, напомнив эти слова Чаплина, слегка их подправляет: «…диктаторы
Но есть слабость и у диктаторов: они боятся выглядеть смешными. Поэтому они не выносят смеющихся лиц: им все время кажется, что смеются над ними. Осмеянный диктатор принял самые серьезные меры, чтобы заставить Чаплина замолчать. Может быть, его обижало, что в фильме «Великий диктатор» его назвали не Адольфом, а Аденоидом, — видимо, с намеком, что он не дает человечеству дышать.
Антиюмор боится показаться смешным. А чего боится юмор?
Никто не знает, чего боится юмор. Он это тщательно скрывает, чтоб не выглядеть несмешным.
Некоторые полагают, что сатир — это автор сатирических произведений. Разъяснение, что это пьяное, беспутное, ленивое существо, их не убеждает. Ну что ж, говорят они, одно другому не мешает. Те, которые любят все критиковать, редко бывают образцами добродетели. Ведь недаром же говорят, что сатира — это зеркало, в котором видишь всех, кроме себя.
И все же между сатирой и сатиром нет ничего общего.
Возникает вопрос: какое время было для сатиры наиболее благоприятным? Может быть, те шесть лет между 1547 и 1553 годами, когда жили два великих сатирика — Сервантес и Рабле? Правда, первый был еще младенец, а второй — уже старик, но разве не чудо, что им удалось встретиться в бесконечном времени?