– Да оставьте вы меня в покое с вашими путешествиями! Вы меня не переубедите, а уж сколько я стран перевидала! Во всех городах мира всегда одно и то же. Всюду имеются: во-первых, мюзик-холл, чтобы там работать, во-вторых, немецкая пивная, чтобы поесть, в-третьих, скверная гостиница, чтобы ночевать. Когда вы объездите весь мир, то согласитесь со мной. Да еще примите во внимание, что повсюду есть гадкие люди, что надо уметь держаться на расстоянии, и можно считать за счастье, если встретишь, как сегодня, человека из хорошего общества, с которым можно побеседовать...
– ...!
– Что вы, мадам! Это я говорю без преувеличения. До свидания, мадам, до вечера! После вашего номера я буду иметь удовольствие представить вам моего мужа. Он, как и я, будет очень рад с вами познакомиться.
РУКОДЕЛЬНЯ
Маленькая гримерная на третьем этаже, узкая, как ружейное дуло, каморка, единственное окно которой выходит в проулок. Раскаленный радиатор пересушивает воздух, и каждый раз, когда открывается дверь, с винтовой лестницы, словно из каминной трубы, врывается накопившаяся в нижних этажах духота, запах тел шестидесяти фигуранток и куда более нестерпимый аромат расположенной по соседству уборной... Они сидят там впятером, у каждой свой соломенный табурет между длинным гримировальным столом и выцветшей занавеской, за которой висят костюмы для ревю. Они находятся здесь по вечерам, с половины восьмого до двадцати минут первого, а два раза в неделю еще и днем, с половины второго до шести. Первой переступает порог запыхавшаяся Анита, щеки у нее холодные, рот полон слюны. Она отступает на шаг и говорит:
– Господи, да здесь не продохнуть, прямо тошнит!
Но вскоре она привыкает к духоте, прокашливается и больше об этом не вспоминает, потому что ей надо успеть одеться и загримироваться, а времени в обрез... Платье и шемизетку можно сдернуть быстро, как перчатки, и повесить где попало. Но в какой-то миг движения замедляются, легкомыслие сменяется озабоченностью: Анита вытаскивает из шляпы длинные булавки, затем аккуратно втыкает их на прежние места и бережно, благоговейно заворачивает в старую газету это кричащее и жалкое сооружение, напоминающее одновременно корону индейского вождя, фригийский колпак и кочан салата. Всем известно, что облака рисовой пудры, летящие с пуховок, – просто смерть для бархата и для перьев...
Затем входит Вильсон, с таким отрешенным видом, словно она еще не проснулась.
– Слушай-ка... Черт! Хотела ведь сказать тебе что-то... И по дороге проглотила.
Согласно этикету, она сразу снимает шляпу, а затем приподымает надо лбом прядь белокурых волос, скрывающую еще не зажившую ранку.
– Ты не представляешь, как она до сих пор дергает и отдает в голову...
– Замечательно, – сухо обрывает ее Анита. – Если тебе разукрасили башку, если у дирекции хватило совести отправить тебя восвояси, отделавшись холодным компрессом с эфиром за два су – не дав сорок су на такси, пожалев сто су на доктора! – если ты после этого неделю чуть живая провалялась в гостинице и если тебе не хватает самолюбия подать на дирекцию в суд, не надо жаловаться, лучше помалкивать! О! Я бы на ее месте...
Вильсон не отвечает; скривив губы, она осторожно отстраняет золотистый волос, как на грех приставший к ране. Впрочем, Аните, анархистке и скандалистке от рождения, всегда готовой «подать жалобу» и «обратиться в газеты», ответа и не нужно.
Одна за другой входят остальные: Режина Тальен, которую маленькая пухленькая фигурка с пышными формами спереди и сзади обрекает на амплуа пажей и «травести старых времен», Мария Анкона, брюнетка столь жгучая, что она и в самом деле считает себя итальянкой, и маленькая Гарсен, невзрачная подозрительного вида статистка с чуточку лживым, чуточку боязливым взглядом больших черных глаз, плоская, словно отощавшая кошка.
Они не здороваются друг с другом, ведь видеться приходится так часто. Они друг другу не соперницы, поскольку все, кроме Марии Анкона, танцующей небольшой сольный номер – тарантеллу, прозябают в фигурантках. Гарсен завидует Марии Анкона не столько из-за ее «роли», сколько из-за ее новенькой горжетки из крашеной лисы. Они и не подруги, но все же, когда они собираются все вместе, притиснутые друг к другу и задыхающиеся в узкой комнатушке, их порою охватывает какое-то животное удовлетворение, своеобразная веселость узниц. Мария Анкона напевает, отцепляя подвязки, которые у нее держатся на английских булавках, и развязывая корсет с порванной шнуровкой. Она смеется, увидев, что рубашка у нее порвалась под мышкой, и на упрек Режины Тальен, демонстрирующей белье с оборками и прочный, как у рассудительной служанки, тиковый корсет, она отвечает:
– Что поделаешь, дорогая, у меня артистический темперамент! И потом, неужели, по-твоему, я могу сохранить рубашки в целости под этим гадким металлическим панцирем!
– Надо делать как я, – вкрадчиво замечает Гарсен, – вообще не надевать рубашку.