Грюн считал простыни, задумчиво качал головой, считал снова:
— Раньше дела таки шли куда лучше!
— Конец месяца, господин директор, у людей нет денег. На следующей неделе все будет иначе, ручаюсь, господин директор Грюн!
Взрывы хохота, когда Эрих затем в «Закусочной» сервировал напитки, а при этом выпячивал нижнюю губу, сдвигал очки для чтения на самый кончик носа и, брызжа слюной, изрекал:
— Еще что-нибудь? Нет? Раньше дела таки шли куда лучше!
На самом деле директор Грюн, разумеется, слюной не брызгал. Но все знали, что он еврей. И в глазах клиентов Эрих в роли директора Грюна выглядел натуральнее, чем сам директор. Еврейский акцент директора, выбор слов и построение фраз — лишь благодаря Эрихову утрированию все это становилось настоящим: да, еврей должен говорить именно так! Для Эриховой публики как раз имитация была образцовой.
— Господин Эрих! Изобразите директора!
— Ага! Сбацайте номер с Грюнлингом! Давайте, господин Эрих!
Иногда директор Грюн приходил производить учет вместе с сыном, Анастазиусом, которого персонал называл Грюнлингом. Грюнлинг, неуверенный в себе, сутулый, нагловатый парень лет двадцати с небольшим, художник, всегда носил с собой белую крысу. Она то сидела у него на плече, то выглядывала из кармана пиджака, то вдруг припускала бегом по гостиничному холлу.
— Стани! Позови животное обратно, я тебя умоляю!
Получив от отца две крупные купюры, Стани свистом подзывал крысу и уходил, меж тем как отец только головой качал.
— Эта крыса слушается его с первого слова. Умное животное. Как говорят, из всех животных умнее только дельфины!
Особым успехом пользовались Эриховы выступления, когда он изображал директора в диалоге с его сыном, с Грюнлингом:
— Стани! Что такое я вижу у тебя на плече? С виду очень умное! Может быть, это дельфин? Нет, вы видели моего сына? У него на плече дельфин! Ну разве же это не артист!
Эрих как бы брал своего рода реванш за все прошлые неудачи, пожинал запоздалые лавры. Все, в чем жизнь так долго ему отказывала, он получал теперь с такой легкостью и так щедро, будто с процентами за потерянное состояние матери и за все перенесенные унижения: клал в карман комиссионные, ничего не продавая, издевался над крысами, не терпя неудачи с их истреблением, обогащался, пародируя мир, вместо безуспешных попыток сделать в этом мире карьеру.
Эрих богател на Сузи и на «Закусочной». Но вместо того чтобы спокойно, свободно, хладнокровно и цинично пользоваться такой ситуацией, Эрих пал ее жертвой. Номер «Директор Грюн» сломает ему жизнь. Низменный мир хотел видеть его лишь как карикатуру на еврея, а мира возвышенного, способного одернуть его, призвать к порядку, Эрих не имел. Он научился презирать евреев, а одновременно с успехом их изображать. Горячий Эрих стал горячим антисемитом, не замечая, что сам все больше превращается в того, кого так презирает, — в жидовствующего идиота.
Вот так и вышло, что первым евреем, которого Виктор вполне осознанно воспринял как еврея, был антисемит, дядя Эрих.
Эрих, который, брызжа слюной, склонялся над фантазийным супом и без умолку разглагольствовал, выпятив нижнюю губу. По дороге на «ночное дежурство» он заглянул к сестре, в надежде поужинать, словно нюхом почуял — уж на лестнице-то в самом деле мог почуять — и явился, аккурат когда у Марии был готов знаменито-подозрительный супец. На следующие летние каникулы Виктор поедет в Англию, два месяца в Оксфорде — вот это новость с пылу с жару!
— О, там мальчик сможет развернуться! — сказал Эрих. Он уже не замечал, где и с кем говорит, еврейский акцент вошел ему в плоть и кровь, успех, каким он пользовался, стал для него как бы наркотиком. — Англия! Очень недурно! Скажи-ка, мальчик, какой секс знают англичане? — Эрих с нетерпением ждал смеха. — Эссекс, Уэссекс, Суссекс! — Он аж подавился от смеха, закашлялся. — Ты таки многому там научишься!
Последние каникулы перед выпуском. Лето 1972 года. Впервые Виктор очутился в большом мире. К тому же в Англии, которая в ту пору была синонимом мира и происходящего. Не имело значения, что он опять попал в интернат, в лагерь, в
Речь шла только о нем, его надеждах, его представлениях о свободе. В Вене, садясь на поезд в Англию, он вовсе не думал о том поезде, что в 1938-м привез в Англию, на свободу, его отца. Отец тоже не сказал об этом ни слова.
Мать поцеловала его на платформе, своего отворачивающегося малыша, метр сорок девять впредь до отмены, она плакала, поскольку любила всплакнуть, когда в битве жизни бывало время растрогаться, потом сказала: