— Евреи в соборе, сотни евреев, начали душить собственных детей, а у кого были ножи, те убивали детей ударом в сердце или в сонную артерию, лишь бы избавить их от позора насильственного крещения. Плача и рыдая от боли, они бросались затем на своих жен, душили их или закалывали, после чего убивали себя. Очевидцы впоследствии сообщали, что в эти мгновения воспевались Господу самые изумительные хоралы, какие когда-либо звучали в церквах. Пролитая кровь якобы семь лет и девять дней противилась всем попыткам удалить ее с церковного пола. Семь и девять имеют какое-то значение в иудейской каббалистике. Но что сделал твой предок дон Иехуда Абраванель? Рука об руку со своими детьми и женой он пошел вперед, к алтарю, распевая христианский Символ веры, перешагивая через мертвых и умирающих, с песней пошел вперед, чтобы радостно — так гласит предание, — радостно принять таинство крещения. Явив готовность принять крещение, великий дон Иехуда, вероятно, спас жизнь десяткам евреев. Ведь, по преданию, они остановились и мало-помалу один за другим последовали его примеру. Так или иначе, он спас себя и свою семью, и чуть ли не до конца восемнадцатого века имя Абраванель снова и снова всплывает в истории, почти в каждом поколении, то это философ, то поэт, государственный муж, врач, коммерсант, то раввин и даже кардинал — в Лиссабоне, Александрии, Стамбуле, Амстердаме, Венеции и Бог весть где еще. Абраванели рассеялись по всему свету, всюду приспособились, ассимилировались, но тем не менее всегда оставались — как бы это сказать? Выдающимися? Отличимыми? Ну, ты понимаешь. Двойственными. Всегда крещеными. И всегда этот фетиш: по происхождению евреи. Фетиш. Почему не принять мир, тот мир, где тебе сопутствует успех, таким, каков он есть? Принять Мессию. Ведь евреи ждали именно его. И он пришел. Зачем же всегда желать всего разом, Абраванель? Спасенного мира, карьеры, счастья, христианства и древнего Закона, Стены Плача, верности крови, речь-то не о крови, а о душе, духе, вере! И… — Хохбихлер устал, говорил совсем тихо, с закрытыми глазами, а Виктор неотрывно смотрел вперед, в ветровое стекло, и слышал фразы Хохбихлера как внутренний голос. — В Риме. У меня есть для тебя сюрприз. Сюрприз.
Хохбихлер, кажется, задремал. Виктор смотрел в пространство перед собой, сквозь лобовое стекло автобуса. Что за сюрприз? Они приближались к Риму. Въездные магистрали, предместья, все более оживленное движение. Виктор ожидал увидеть развалины, только античные, не современные, не разрушающийся бетон, не ржавую сталь, не кучи мусора, не кладбища автомобилей, не леса телевизионных антенн на обветшалых краснокирпичных людских термитниках. Он ожидал увидеть край, где цветут лимоны, но там, на потрескавшемся бетоне, пылились лишь чертополох да жгучая крапива. Виктор испугался. Почему? Может быть, потому, что мир за пределами интерната совсем не походил на тот, каким его изображали в интернате или описывали в книгах, которые он столь фанатично читал в интернате, чтобы иметь возможность покинуть оный. Рим — это священный город, и не только для католиков, но прежде всего для учащихся гуманитарной гимназии. А может быть, и потому, что у него из головы не шел рассказ Хохбихлера, история, внезапно накоротко сомкнувшая его с еще одним миром, которого он вообще не знал, даже в таком стереотипном, сомнительно идеализированном и ограниченном виде, в каком представал перед ним мир, изучаемый в школе. Рим. Нет. Вопрос был о жизнеспособности. Виктор подумал именно так: жизнеспособность. А испугался потому, что будущее внезапно показалось ему совершенно безнадежным: когда двери интерната откроются и выпустят его на свободу, он не сумеет вести себя в мире как человек искушенный, знающий, кто он такой, где находится и чего хочет.
Хохбихлер даже в дремоте, казалось, не мог отрешиться от того, о чем только что говорил; он вздрогнул, открыл глаза, пробормотал «верность крови», нащупал фляжку.
— Диковинная влага. — Он огорченно стукнул открытым горлышком фляжки по тыльной стороне руки, выжав оттуда последнюю каплю и слизнув ее языком. —
— Да?
— У тебя дома говорят о временах нацизма? В твоей семье наверняка рассказывают, что тогда творилось…
— Да, — солгал Виктор.
— Ну, тогда ты имеешь какое-никакое представление. Однако! Не думай, будто я хочу как-то оправдать случившееся или поставить под сомнение, но, боюсь, эти преступления оказались возможны в таких масштабах потому лишь, что сами жертвы тоже на свой лад верили, будто в истории с кровью что-то есть. Разумеется, не каждая отдельная жертва, но, как бы это выразиться… в целом жертвы и палачи каким-то образом разделяли эту порочную веру. Веру… — недоверчиво повторил он и вскричал: — Пример три!