Читаем Изгнание из ада полностью

Мане жил в страхе. Из дому он теперь не уходил, ведь снаружи подстерегали неизъяснимые опасности, которые с каждым днем, проведенным взаперти, словно бы становились все больше, все ужаснее. Когда мать и Эштрела куда-нибудь отлучались, они говорили ему — не тоном нервозного призыва, а, как бы придавленные непостижимой силой, просто объявляли тоном, не допускающим ни вопросов, ни возражений: из дома не уходить. Дверь не отворять, даже если будут стучать. В этом случае тем более. Если постучат, не отвечать. Ничем не выдавать, что ты дома.

Казалось, Мане платком завязали глаза. И сквозь этот платок просвечивало ровно столько, что он мог медленно передвигаться по дому. Свет и тень. Очертания. Он был свободно парящей грезой, не связанной с человеком, который грезил.

Целый день он мог наблюдать за котом во дворе, но не замечал ничего, просто видел его. Порой ему чудилось, будто он отчетливее видит себя самого, сидящего здесь и наблюдающего, нежели то, на что устремлен его взгляд.

Он видел, как кот настораживал уши, потом снова прижимал их, видел, как кот неподвижно сидел в засаде и вдруг делал прыжок, к чему-то, чего Мане не видел. Потом видел кота балансирующим на складском карнизе, видел, как он упал, — до чего же неуклюжее животное!

Вечером Мане с матерью и сестрой сидел в комнате, он — за столом, склонясь над буквенными карточками, как раньше отец над своей книгой. Тишина, полная невнятных, привычных звуков — шуршаний, потрескиваний, сдержанных покашливаний. Но он не отец, и сестра не мать, а мать была такой далекой, отсутствующей, хотя и находилась здесь, отец же присутствовал в комнате, хотя его и не было, и в знакомых шумах звучал страх, в покашливаниях, в тихих вздохах.

В этом почти безмолвном, почти слепом мире Мане долго не замечал, что кот не поет. Но однажды вдруг заметил — по открытой пасти животного, откуда не выходило ни звука. И всполошился:

— Кот не поет. Послушай, Эштрела, кот не поет!

— Что значит: кот не поет?

— Он не хочет. Не может. Почем я знаю.

— Кошки не поют. Ни одна кошка петь не умеет. Сядь!

— Эштрела! Сеньор…

— Сядь и помолчи! Прекрати крик! У меня…

— …другие заботы! У тебя всегда другие заботы. Но…

— Пожалуйста, Мане! Кот не поет. Ну и что. Когда же ты…

— …наконец станешь взрослым? Послушай, Эштрела! Ведь…

Взрослость тут ни при чем. Раз взрослый не может этого понять. Это же… очень странно. Почему никто не способен объяснить, в чем тут дело. Кошки поют. Как иначе назвать то, чем они занимаются на улице, по ночам, когда светит луна? Они, кошки, поют — луне, или возлюбленному, или от голода. А Сеньор… Он запрыгнул к Мане на колени. Мане гладил его, крепко прижимал к коленкам, чтобы чувствовать его тяжесть, кот вырывался, хотел убежать. Мане придавил его, не выпуская. Отец далеко-далеко, Сеньор, в Америке. В Новом Свете, где… Кот вырывался. Мане прижимал его, гладил, не слышал ни звука. Сеньор норовил вывернуться, удрать. Куда? Где много золота, дома, улицы — все из золота. А звери, Сеньор, там ягненок спит рядом с волком. Обеими руками Мане прижимал кота, а тот выгнулся, запрокинул голову, раскрыл пасть, показал зубы.

А затем — крик. Кричал Мане, от ужаса и боли. Вскинул руки, отшвырнул кота, который еще на лету замахал лапами, перекувырнулся и, очутившись на полу, помчался прочь, без единого звука. Кот был немой. Мане понял это в тот самый миг, когда кошачьи когти вонзились ему в бедро. Жгучая боль, но кричал Мане в первую очередь от ужаса. Широко открытая пасть, оскаленные зубы, однако ни звука. Ни фырканья, ни крика, ни шипения, ничего. Сеньору хотелось, Мане видел, но кот не мог. Ни мурлыканья, ни писка, ни мяуканья. Ни звука.

Животное — немое, как во сне. Оскал зубов, удар когтей — беззвучный, нереальный, как бы в другой, смутной реальности. Мане испугался.

Вечером, когда он поставил у задней двери тарелку с кормом, кот не появился. Мане позвал его, а потом принялся громко, во весь голос выкрикивать его имя, пока за спиной вдруг не выросла Эштрела, она потащила его к двери, втолкнула в дом, шлепнула по губам.

— Хватит. Ты что себе позволяешь? Никогда больше не смей так делать, слышишь? Ночь на дворе, а он разорался: Сеньор, Сеньор, Сеньор. Что люди…

— Но, Эштрела, солнце уже село, а Сеньор домой не вернулся… — Он не договорил, видел лишь руку, пляшущую перед глазами, грубую, костлявую, не рука, а подлинно звериная лапа.

Отец ударил Виктора только однажды. Невольно. Как говорится, рука сорвалась. Для Виктора это был настоящий взрыв, хотя со стороны все выглядело сравнительно «безбедно», в смысле «безобидно». Впрочем, со стороны никто этого не видел. Стало быть, лишь возмущение, шок, взбудораженное удивление.

— Тогда я впервые понял, что… — сказал Виктор Хильдегунде, но она не расслышала.

Случилось это, когда Виктор избил Фельдштайна.

Перейти на страницу:

Похожие книги