Но где? У иезуитов? Послать хотя бы одного ребенка учиться к иезуитам или к францисканцам считалось признаком особой набожности и поднимало авторитет семьи. Но у отца имелись возражения. Правда, неясно, какие именно. Что-то вызывало у него тревогу, вот и все.
Сам мальчуган, с одной стороны, был не прочь пойти к иезуитам. Но с другой стороны… Он получал огромное удовольствие, оттого что приобрел вес среди друзей, а в таком случае ему не миновать надолго с ними разлучиться. И
Нет, к иезуитам его не отправят. Отец решил сам учить Мане. И при всей любознательности мальчик, занимаясь с отцом, продвигался вперед совсем не так быстро, как мечтал, ему не давала сосредоточиться та странная внутренняя сила, которая принуждала его здесь, дома, закрывать глаза и ничего не воспринимать. Стоило сесть с отцом у стола, и на Мане мгновенно наваливалось свинцовое оцепенение, настолько сильное, что он даже не мог выдать его за сосредоточенность. Глаза то и дело закрывались. Да, конечно, спал он плохо, засыпал слишком поздно, да и после спал плохо. Но дело было не в этом.
Отец откуда-то привез карточки, размером вроде игральных, но чуть потолще, на каждой по букве. И он учился распознавать эти буквы. Потом отец стал выкладывать из букв цепочки-слова, а он должен был связать буквы между собой. Так продолжалось неделями. Ему хотелось учиться писать, но отец, эта неприступная фигура подле него, источающая крепкий запах и бубнящая над его склоненной головой, — отец сказал, что сперва положено учиться читать. Самое главное — уметь читать.
Все время эти карточки и тяжелые веки. И вот, наконец, можно опять выбежать на улицу, где были свет, и сила, и неусыпное живое внимание.
Фернанду тем временем определили в публичную школу на улице Консоласан.
Почему ему-то нельзя тоже ходить в эту школу? Однажды утром он взял и отправился туда.
В импровизированном классе сидели, стояли, сновали дети всех возрастов — и семилетки, и пятнадцатилетние; от неимоверного шума и вонищи у Мане аж дыхание перехватило. Он стоял у дальней стены, как раз возле груды мешков, втянув голову в плечи, спрятав руки за спиной. Никто не спросил, кто он такой, занесен ли в списки и заплатил ли за обучение. Учительствовал тут бывший солдат, потерявший ногу на войне с маврами. Указывая костылем на буквы в таблице, он требовал, чтобы дети хором их называли. Велел им соединять буквы в слова, но безуспешно, ведь для детей в этих словах — латинских, из литургии, — не было смысла. Шум нарастал, и учитель с яростным криком устремился в гущу ребятни, подпрыгивая на одной ноге и размахивая костылем. Разметал галдящую орду в разные стороны, ухватил за волосы какого-то бедолагу и выволок к таблице с азбукой.
У мальчугана, стоявшего в дальнем конце класса, мороз по коже прошел, он медленно вытащил руки из-за спины и увидел, что пальцы в крови, ногти обломаны и перепачканы заплесневелой известкой, содранной со стены, к которой он прислонялся.
Первая буква алфавита! Мелюзга окаянная, гореть вам всем в аду, первая буква!
Он увидел, как Фернанду кричит «а-а-а».
Нет, лучше к иезуитам, надо исхитриться и попасть к иезуитам.
— Как у него с языками? — Это директор школы.
— Начатки немецкого! — А это отец.
— Ты скорее потеряешь сына, чем бросишь шутить! — Мама.
Директор изобразил улыбку, точь-в-точь ненавистник животных, которому при свидетелях необходимо погладить какого-то зверька. Вот так он улыбался Виктору, пока тот не устремил взгляд в пол. Отец подписал формуляр.
Ребенок ничего не требовал. Даже не допытывался, что сейчас произошло. Его жизнь подчинялась простенькому ритму: где бы он ни был — у деда с бабушкой, у отца или у мамы, — взрослые непременно куда-то спешили, и он поневоле бежал за ними. От него ожидали только одного: не доставлять хлопот и спокойно сидеть. Так с какой стати придавать значение этому визиту к седовласому господину со странной усмешкой? А ведь его записали в народную школу.