— Приехали, значит? — сказал он вопросительно, почесывая голову, хотя знал еще вчера, что я высаживаюсь в селении, на мысе Дежнева.
— Да, собираюсь съезжать. Жду, когда к пароходу подъедут эскимосы. Капитан не хочет из-за одного пассажира спускать катер.
— Так… значит, это самое… приехали? — повторил он. — Поживете теперь у эскимосов. Я их знаю хорошо. Шесть раз ходил в чукотский рейс. В первый раз когда был, случалось сходить на берег. Навидался я, как они живут. Шаманы у них там на берегу. Вроде как бы татарских мулл пли американских бонз.
Я снова вышел на палубу. Команда парохода столпилась у бортов, пристально глядя на берег. На берегу началась суетня. От острого рифа, под самым селением, отошла маленькая лодка, в которой сидели какие-то смуглые люди, одетые в мокрые отрепья из дубленых шкур морского зверя. Это были эскимосы Наукана.
За первой лодкой отошли и другие — узкие и плоскодонные, перескакивая с гребня на гребень по гигантским валам прибоя. Наконец с парохода спустили штормтрап. Мои вещи выброшены в лодку и подхвачены ловкими руками. Короткое прощание с пароходом.
— Смотрите, оставайтесь живы! — кричит ревизор. — Ждут ледяного года. Кнудсен, пожалуй, нынче сюда не доберется. Придется вам ехать бережком на собаках и зимовать в Анадыре.
С щемящей скукой я замахал платком. Гребли по направлению к берегу. Другие лодки, плеща, стеснились у штормтрапа. Я увидел несколько знакомых кочегаров и китайцев из пароходной команды. Они спускались на лодку, знаками объясняясь с науканцами и выхватывая у них из рук какие-то шкуры, похожие на облезлый собачий мех.
Лодка стукнулась носом о берег. Несколько минут острый, как нож, гудок — и пароход отправился дальше. Он вернется сюда не раньше будущего года.
Несколько эскимосов на берегу с удивлением следили за лодкой, привезшей «белого человека». Среди них были женщины в широких красных балахонах и с капюшонами на головах. Смуглые, обветренные, с лицами, татуированными тонким синим узором, проходящим по носу и щекам. Тут же на корточках сидело несколько стариков с непокрытыми седыми волосами.
Они курили трубки и что-то кричали мне на чуждо звучащем языке.
На лодках подъехали и другие эскимосы — рослый и ладный народ, выглядевший сравнительно сытым и гладким. В их руках я увидел прозрачные зеленые бутыли, запечатанные красными печатями. Эскимосы были веселы и выражали свое веселье шумно и неистово. На их крик выбегали женщины и дети. В уродливых «керекерах» — меховых одеждах, оставляющих открытой левую грудь, в длинных рубахах, некоторые и совершенно нагие. Они выскакивали из юрты на дождь и ветер так, как они ходят внутри своих пологов, где всегда жарко от горящих плошек, — грязные и голые, с черными поясами вокруг бедер. Началось всеобщее пиршество.
Я вскарабкался наверх узкой и скользкой тропинкой по обледенелой, несмотря на оттепельные дни июля, скале. Хижины эскимосов из дымленых шкур, укрепленных на гнутых китовых ребрах, лепились среди камней и расселин, одна над другой. Я зашел в одну из них, показавшуюся мне более обширной и богатой.
У входа в юрту сидел старик в темных роговых очках, предохраняющих от солнечного света. На лбу у него, на ремешке, был надет зеленый спортивный козырек. Старик махнул мне рукой вместо приветствия.
Я спросил, говорит ли он по-русски. Он ничего не отвечал, глядя на меня водянистыми стариковскими глазами. На вопрос, понимает ли он по-английски, он утвердительно кивнул головой.
В его юрте было светло и просторно. У входа висели винчестеры и непромокаемые плащи. Везде были развешаны зеркальца, валялись чашки, банки из-под консервов и плоские пустые флаконы от виски. На возвышении стоял новенький, как утро, патефон, свидетельствуя о непрекращающейся торговле с Америкой. В углублении юрты была сделана «агра» — поместительный альков из оленьих шкур. Входная шкура была поднята. Пол агры был устлан линолеумом. В углу, вместо обычных плошек, горела керосиновая лампа, рядом с которой, такой же новый, как и все остальное в юрте, стоял алюминиевый ночной горшок.
Я в первый раз был в жилище эскимоса. Виденные мной во время стоянки парохода в бухте Провидения яранги чукчей были убоги и жалки.
— Вы хорошо живете. Лучше, чем чукчи, — сказал я старику.
— Иес, уи трейд уиз чукчи-мен, — ответил он на ломаном английском языке, на том океанском жаргоне, который понимают всюду от мыса Дежнева до мыса Горна и от Гонконга до острова Товарищества. Его дальнейшие слова я перевел бы, примерно, так: «Чукчи — люди всегда голодны. Они всегда мало кай-кай и мало мяса моржа. И они нельзя бей киты, потому что мало китобойных снарядов. Белые люди раньше всегда много обмани эскимо. Потом эскимо тоже стал мало-мало умный».
В ответ на его рассказ я довольно плоско заметил:
— Это плохо, если белые люди вас обманывали.
— Русских людей мы мало знаем. У них была большая война. Они долго не приходили к нам. До них в Наукан приплывали американцы. Американцев знаем хорошо. Мы зовем их ан-ях-пак-юк — люди с больших железных лодок.