-Так. Действительно, палату надо заполнять. На ваше самоуправство жалуются, - сказал он, и я увидела того, кому он это сказал. Значит, уже не болен. Значит, здоров, Господи.
-Об этом мы поговорим, - ответил он.
Главврач с выученной наизусть добренькой гримасой сел на моей койке и с принуждённым, тоже наизусть, вниманием вопросил: «Ну, как себя чувствуем, Магдалина Юрьевна?» – заглянув перед этим в историю болезни, чтобы назвать меня по имени. Так же и с Екатериной Ильиничной сюсюкал. Хотела я сказать по правилам вежливости «спасибо, неплохо», но подумала: чёрт ли, жить осталось всего ничего, а я буду против души вежливость изображать к его казённому милосердию. Он ещё говорит «милая». Он ведь даже не своим словом откупается – своего такого слова ему и не отпущено, - а приходит на службу, нагребает на язык десяток казённых несчитанных «милая» и раздаёт их, не прикасаясь к своим запасам.
Я отвернулась и молчу.
И вот свита удалилась, а мой доктор задержался на секунду, дотронулся до руки – признательно! – и говорит:
-Ненависть – дорогой материал. Его не надо расходовать по пустякам.
Всё-то он видит.
Так чего же мне бояться?
Мне делают уколы – и я сплю. Он приходит по утрам, ощупывает границы моей печени, отмечает их шариковой ручкой на моём животе крестиками. Крестиками моими могильными. Смотрит на меня долго и странно: чуть ли не с завистью – как будто стоим в очереди за арбузами, и хоть всем достанется, я-то уже близко, а ему ещё стоять да переминаться с ноги на ногу.
Это я, наверное, вру. Все прыгали в длину. Но всё-таки сказал. И это тоже было предчувствием тебя. Да нет, он не приедет, но что же в этом страшного? Но во мне что-то отрывается, отрывается, и лопнул тот волос надежды. Я не по тебе тосковала, а по себе, несостоявшейся. Откуда это можно было сохранить к сорока годам?
* * *
Боже, какой бред написала я. Что эти уколы делают со мной?
* * *
Опять приходил сын. Лишённый выражения и значения взгляд сытого животного. Двуногое животное, результат моей бездарной и однообразной, как ходики, постельной деятельности.
Кощунство. Нет. Какая безудержно смелая честность проклюнулась во мне. Мне бы жить так-то смело, а не умирать. А то всё пряталась за приличиями: прокрустово ложе тесных гробов приличия.
Многие воды во тьме, и истекает сверху лунный поток сквозь облачные просветы. И трепещет лунная вода посреди тёмного пространства. Недосягаемость.
И возобновляется видение столько, сколько мне захочется видеть. В ультрамариновых сумерках всплеск вёсел, звук нестерпимого счастья, небо возрастает необъятно глазам, и беззвучное эхо с неба, я замираю, я рассеиваюсь в бесплотной темноте, меня не остаётся совсем, и возобновляется видение.
Что это? Первые тренировочные полёты туда?
Теперь я свысока смотрю на жизнь. Как взрослый на игры своего детства. Я уже превзошла жизнь.
Мне не хочется встать, но и оставаться лежать невмоготу. Всё одинаково плохо, исчезла разница «лучше-хуже». Я потеряла хотение, и движение жизни во времени стало невозможно и невыносимо.