Катер тронулся, косо, боком пошел от берега, и ветерок тронул лица холодом. Скоро стал виден весь плоский берег и вся деревня. Илюша -- теплый, усталый, ласковый -- положил руку на плечо Никите и с широкой улыбкой глядел на деревню, будто надеялся увидеть что-то. И опять улыбка его была не для себя только, но и для всех, будто все вместе с ним тоже глядели на деревню и искали что-то. Но никто не глядел назад, наоборот, смотрели все на озеро, на рассвет, на далеких рыбаков, следили за утками. А утки уже летали вовсю, присаживались стайками на воду, а вода была светла, и чем дальше к горизонту, тем светлее и воздушнее, и дальше стайки уток, казалось, плавают по воздуху.
-- А? Никита? -- сказал Илюша, восхищенно глядя на Никиту.-Грандиозно, а? Я тебя страшно люблю, Никита!
В лице Илюши что-то дрогнуло, он подумал секунду и вдруг поцеловал Никиту, очень нежно, слабо и почему-то за ухо.
Никита освободился из-под руки Илюши, подошел к борту, поглядел на шипящую, вываливающуюся из-под носа волну и хмуро закурил. Он ненавидел Илюшу, но знал, что это потом пройдет, и он опять будет его любить -- такой тот был нежный, когда хотел. И он знал еще, что все это ему потом вспомнится -- и клуб, и озеро, и эти северные девчата, и как он пил спирт за углом, как ему было хорошо, как все-таки хорошо,-- вот старику плохо, бедный, бедный старик,-- а ему хорошо.
1963
ДВОЕ В ДЕКАБРЕ
Он долго ждал ее на вокзале. Был морозный солнечный
день, и ему все нравилось: обилие лыжников и скрип свежего
снега, который еще не успели убрать в Москве. Нравился и
он сам себе: крепкие лыжные ботинки, шерстяные носки
почти до колен, толстый мохнатый свитер и австрийская ша
почка с козырьком, но больше всего лыжи, прекрасные
клееные лыжи, стянутые ремешками.
Она опаздывала, как всегда, и он когда-то сердился, но
теперь привык, потому что, если припомнить, это, пожалуй,
была единственная ее слабость. Теперь он, прислонив лыжи
к стене, слегка потопывал, чтобы не замерзли ноги, смотрел
в ту сторону, откуда она должна была появиться, и был покоен. Не радостен он был, нет, а просто покоен, и ему было
приятно и покойно думать, что на работе все хорошо и его
любят, что дома тоже хорошо, и что зима хороша: декабрь,
а по виду настоящий март с солнцем и блеском снега, -
и, что, главное, с ней у него хорошо. Кончилась тяжелая пора ссор, ревности, подозрений, недоверия, внезапных телефонных звонков и молчания по телефону, когда слышишь
только дыхание, и от этого больно делается сердцу. Слава
богу, это все прошло, и теперь другое -- покойное, доверчивое и нежное чувство, вот что теперь!
Когда она наконец пришла и он увидал близко ее лицо и фигуру, он просто сказал:
-- Ну-ну! Вот и ты...
Он взял свои лыжи, и они медленно пошли, потому что
ей надо было отдышаться: так она спешила и запыхалась.
Она была в красной шапочке, волосы прядками выбивались
ей на лоб, темные глаза все время косили и дрожали, когда
она взглядывала на него, а на носу уж были первые крохотные веснушки.
Он отстал немного, доставая мелочь на поезд, глянул на
нее сзади, на ее ноги и вдруг подумал, как она красива
и как хорошо одета и что опаздывает она потому, наверное,
что хочет быть всегда красивой, и эти ее прядки, будто случайные, может быть, вовсе не случайны, и какая она трогательная, озабоченная!
-- Солнце! Какая зима, а? -- сказала она, пока он брал
билеты.-- Ты ничего не забыл?
Он только качнул головой. Он даже слишком набрал всего, как ему теперь казалось, потому что рюкзак был тяжеловат.
В вагоне электрички было тесно от рюкзаков и лыж и
шумно: все кричали, звали друг друга, с шумом занимали места, стучали лыжами. Окна были холодны и прозрачны, но лавки с печками источали сухое тепло, и хорошо
было смотреть на солнечные снега за окнами, когда поезд
тронулся, и слушать быстрое мягкое постукивание колес
внизу.
Минут через двадцать он вышел покурить на площадку.
Стекла в одной половине наружных дверей не было, на площадке разгуливал холодный ветер, стены и потолок закуржавели, резко пахло морозом, железом, а колеса здесь уже не постукивали, а грохотали, и рельсы гудели.
Он курил, смотрел сквозь стеклянную дверь внутрь
вагона, переводя взгляд с одной скамейки на другую, испытывая ко всем едущим чувство некоторого сожаления, потому что, как он думал, никому из них не будет так хорошо
в эти два дня, как ему. Он рассматривал также и девушек,
их оживленные лица, думал о них и волновался слабо и
горько, как всегда, когда видел юную прелесть, проходящую
мимо с кем-то, а не с ним. Потом он посмотрел на нее и обрадовался. Он увидел, что и здесь -- среди молодых и красивых -- она была все-таки лучше всех. Она смотрела в окно, лицо ее было матово, а глаза темны и ресницы длинны.
Он тоже стал смотреть через дверь без стекла на мороз,
на воздух, щурился от яркого света и от ветра. Мимо
проносились скрипучие деревянные, засыпанные снегом
платформы. На платформах иногда попадались фанерные буфеты, все выкрашенные в голубое, с железной трубой
над крышей, с голубым же дымком из трубы. И он думал,