нава). Институт остается неизменным — это по-прежнему великий французский язык, его лексика и эвфония благоговейно сохраняются, несмотря на величайшие в истории Франции потрясения. Меняются, однако, его функции, на протяжении столетия неуклонно растет число работающих с языком; расширению функций литературы содействуют сами писатели, от Шатобриана или Местра до Гюго или Золя,— оставаясь признанными хозяевами институционализированного слова, они превращают его в орудие для нового типа деятельности; а наряду с писателями как таковыми складывается и развивается новая группа людей, завладевающих публичным языком. Интеллектуалы? Это слово звучит слишком многозначно6, будем лучше называть их здесь пишущими. И вот, поскольку мы, возможно, переживаем ныне тот исторически неустойчивый момент, когда обе эти функции сосуществуют, мне хотелось бы набросать очерк сравнительной типологии писателя и пишущего, сравнить их хотя бы в отношении общего для них материала — слова.
Писатель исполняет функцию, а пишущий занимается деятельностью; это явствует уже из грамматики, где противопоставляются друг другу, с одной стороны, существительное, а с другой
— глагол (переходный). Отсюда не следует, что писатель — чистая сущность; он тоже действует, но его действие имманентно своему объекту, оно парадоксальным образом производится над своим собственным орудием — языком. Писатель — тот, кто обрабатывает (хотя бы даже вдохновенно) свое слово, и его функции полностью поглощаются этой работой. В писательской деятельности есть два вида правил — правила искусства (композиция, жанр, письмо) и ремесла (терпенье и труд, поправки и усовершенствования). Парадокс состоит в том что в
силу самоцельности своего материала литература, по существу, работает тавтологически, как кибернетическая машина, созданная для тождества себе (гомеостат Эшби); для писателя вопрос почему мир таков? (le pourquoi du monde) полностью поглощается вопросом как о нем писать? Самое удивительное, что на протяжении веков такая нарциссическая деятельность служила постоянным стимулом к вопрошанию мира; замыкаясь в своих заботах о том, «как писать», писатель в итоге неизбежно приходит к самому открытому из вопросов: «отчего мир таков?», «в чем смысл вещей?». В результате труд писателя, обретая самоцельность, одновременно начинает служить и опосредованием; писатель осознает литературу как цель, но отразившись в реальном мире, она вновь превращается в средство; литература беспрестанно обманывает ожидания писателя, и в этой обманчивости она воссоединяется с миром — со странным миром, который предстает в литературе как вопрос, но никогда не как окончательный ответ.
Слово — не орудие, не носитель чего-то другого; нам становится все яснее, что это структура; но только лишь писатель (по определению) в структуре слова теряет свою собственную структуру и структуру мира. Такое слово, подвергаясь (бесконечно) обработке, становится как бы сверхсловом, действительность служит ему лишь предлогом (для писателя глагол «писать»
— непереходный); слово, следовательно, неспособно объяснять мир, а если оно как будто и объясняет его, то лишь затем, чтобы позднее мир вновь предстал неоднозначным. Всякое объяснение, будучи введено в произведение (являющееся продуктом работы), тут же становится двусмысленным, лишь опосредованно связанным с реальностью; в итоге литература всегда нереалистична, но именно эта ее нереалистичность позволяет ей часто задавать миру серьезные вопросы, хотя и не напрямик; так Бальзак, отправляясь от теократического объяснения мира, в конечном счете занимался лишь его вопрошанием. Поэтому писатель (сколь бы обдуманной
и искренней ни была его деятельность) в силу экзистенциального выбора отказывается от двух типов слова: во-первых, от учительства, ибо по самой сути своего проекта он невольно превращает всякое объяснение мира в театральное представление, неизбежно вводит в него неоднозначность6; во-вторых, от свидетельства, ибо, отдавшись слову, писатель утрачивает наивность. Крик нельзя подвергать обработке — иначе кончится тем, что главным в сообщении станет не сам этот крик, а его обработка; отождествляя себя со словом, писатель утрачивает всякие права на истину, ибо язык — если только он не сугубо транзитивен — это структура, цель которой (по крайней мере со времен греческой софистики) — нейтрализовать различие между истиной и ложью. Зато писатель, конечно, обретает способность расшатывать устойчивость мира, являя ему головокружительное зрелище никем не санкционированного праксиса. Нелепо поэтому требовать от писателя
ангажированных произведений: «ангажированный» писатель пытается