Второе представление театр битком набит. Пьеса слушается и понимается изумительно. Играют теперь великолепно. Прием — лучшего не надо желать. Сегодня я совершенно удовлетворен. Пишу. На будущей неделе ставлю пьесу 4 раза.
19 ноября 99 г.
Милый Антон Павлович!
И удивляет меня то, что ты мне совсем не пишешь, и, признаюсь, — немножко обижает. Правда, ты, может быть, ждал от меня еще письма, кроме посланного после первого представления и двух телеграмм. Но я знал, что тебе пишут со всех концов и помногу. Нового бы ничего не сказал. Тем более что писала тебе Марья Павловна[432].
«Дядя Ваня» продолжает идти по 2 раза в неделю со сборами полными или почти полными, т. е. 900 рублей. Один только сбор был 800 с чем-то.
Как-никак, это наиболее интересная вещь сезона. Пройдет она у нас в сезоне, думаю, до 25 раз, и, конечно, будет идти несколько лет. «Чайку» ставлю раз в две недели. Обе {205} идут
Теперь мы заняты «Одинокими». Трудно очень. Трудно потому, что я холоден к мелким фокусам внешнего колорита, намеченным Алексеевым, и потому, что мне хочется дождаться нескольких особенных тонов и звуков в Мейерхольде, всегда склонном к рутинке, и потому, что именно участвующие в «Одиноких» много играют и устают, и, наконец, потому, что мне не по душе mise en scиne.
Из 5 актов мы прошли три, да и то только второй я уже чувствую вполне.
Я не знаю, так ли это, или мне кажется так, потому что я сам писал пьесы, но для меня ставить пьесу все равно, что писать ее.
Когда я пишу, я испытываю такие фазы: сначала загораюсь общим замыслом, отдельными фигурами, еще мне самому не вполне ясными, отдельными, рисующимися в моей фантазии сценами. Потом, когда беру перо и бумагу, начинаю
Все то же с постановкой, точка в точку.
И вот в «Одиноких» мы до сих пор не добрались до третьего периода.
{206} А между тем репертуар держится на двух пьесах — «Грозном» и «Ване»; «Эдда Габлер», возобновленная, ничего не дала, и надо торопиться. В то же время большая часть труппы гуляет и тоскует без дела, и пьеса Гославского ждет моей корректуры, без которой ее нельзя ставить. И надо думать о будущем, о другом театре[433]. И надо следить за течением, буднями театра. И пр., и пр.
Иногда находит апатия, думаешь: «За каким чертом я пошел на эту галеру?» Хочется вдруг бросить все, уехать… хоть в Крым. Тянет писать, а не возиться со всякими мелочами театральной жизни. Тогда начинаешь придираться к Алексееву, ловить все несходства наших вкусов и приемов…
И устаешь одновременно от всего[434].
Что ты делаешь?
Говорят, ты пишешь пьесу… для Малого театра. Не верю, что для Малого театра[435]. Мы пока стоим на трех китах: Толстой[436], Чехов и Гауптман. Отними одного, и нам будет тяжко.
Воображаю, как тебе иногда тоскливо в Ялте, и всем сердцем болею за тебя.
Пиши же. Крепко обнимаю тебя.
Воскресенье. Утро
Сейчас получил твое письмо, милый Антон Павлович[438]. В нем три места, волнующие меня. Первое — что тебе вовсе не пишут со всех концов. И, значит, ты имеешь о своей пьесе несколько рецензий, письма Марии Павловны, возражения на нечитанные тобою рецензии со стороны Вишневского, мое короткое письмо и, кажется, длинное письмо Ольги Леонардовны, вероятно, мало объективное[439]. Я думал иначе. Во всяком случае, мне кажется, самое ценное — письма Марии Павловны.