И если верно, что философия стремится к самопреодолению, для того чтобы прийти к безмолвию единства, в котором она увидит все известное ей в более прозрачном и чистом свете, к какому же опыту может она таким образом привести человеческий дух, имея своим главным предметом мир и человека, как не к опыту дара знания? И тогда обретен будет мир, и тогда можно будет сказать: ессе in pace amaritudo mea amarissima[80*]. Дар знания, по словам Хуана де Санто-Томаса[96], порождает в нас тварный опыт или вкус, отдаляющий нас от тварей, духовный опыт сотворенного, который вызывает у нас тоску по Богу. «Поистине, напрасно надеялись мы на холмы и на множество гор… Вот, мы идем к Тебе, ибо Ты — Господь Бог наш»[97]. На какое же более истинное знание мог бы претендовать философ? Он достигнет желаемого, когда однажды не дискурсивными средствами разума, а благодаря внутреннему и простому опыту, в котором, кажется, все сказано и соучастие нераздельно с отрешенностью, уяснит, что сущие при всей их красоте в большей мере отличаются от бесконечного Бытия, нежели похожи на него, и узнает, как велика заброшенность тех, кто, для того чтобы обозреть сотворенное, должен был подняться на ледник пустоты и увидеть всюду одну лишь пустоту. Тогда он узнает, что нет ничего более униженного у людей, чем любимая им истина. Он почувствует, что возможность ее постигнуть всегда упускается и что самое высокое ее содержание, если оно чисто человеческое, оказывает влияние на историю лишь подобно тому, как подгоняют слепых, и остается неразгаданным. Он постигнет подлинный смысл слов mihi videtur ut palea[81*], отдаст себе отчет в том, что все высказанное людьми о бытии и о Боге должно казаться святым ворохом соломы и что соломинка, которую каждый с великим трудом пытается к нему добавить, никого не спасет, ибо все будут судимы лишь в свете любви. Он поймет, что ценности интеллигибельного бытия — это величие существования и этот вкус существующего, который он так жаждал познать! — противостоят ему в своем бесконечном безразличии и никогда не стремились стать его достоянием. Это он, следуя закону человеческого интеллекта и нацеливая его на извлечение смысла, желает постигнуть их, проникнув на мгновение сквозь покров. И, следовательно, он изначально был готов к разочарованию, ибо мы неизбежно испытываем разочарование, когда желаем постигнуть то, что не хочет нам открыться. Если холмы были обманчивыми, это не означает, что они ему лгали. Однажды они раскроются ему, все станет доступным человеческому интеллекту, но лишь тогда, когда Существование, имеющее основание только в себе самом, раскроется в видении.
Величие и нищета метафизики
Посвящается Шарлю Дюбо1*
1. Казалось, можно было бы предполагать, что в эпохи спекулятивного оскудения метафизика блещет хотя бы скромностью. Однако то время, которое не знает ее величия, не знает и ее нищеты. Ее величие? Она есть мудрость. Ее нищета? Она есть человеческое знание. Да, она именует Бога. Но именует не его именем. Ибо Бога нельзя описать, как описывают дерево или коническое сечение. Поистине, Ты — Бог сокровенный, Ты — истинный Бог, спаситель Израиля. Когда однажды на заре Иаков спросил у Ангела: «Скажи мне имя твое», Ангел ответил: «Зачем ты спрашиваешь о имени Моем?»[98]. Нельзя произнести поистине чудесное имя это, вознесенное над всяким именем не только в сем веке, но и в будущем[99].
2. Кем бы ни был философ — неокантианцем, неопозитивистом, идеалистом, бергсонианцем, логистом, прагматистом, неоспинозистом, неомистиком, — его разъедает один глубокий порок, свойственный всем философам нашего времени. Порок этот — старое заблуждение номиналистов. Под разными обличиями, с разной степенью осознанности ставят они в упрек понятийному познанию то, что оно не дает интуиции сверхчувственного единичного сущего, подобно scientia intuitiva[2*] Спинозы или теософскому видению Бёме либо Сведенборга, об иллюзорности коего с таким сожалением объявил Кант. Все они не прощают понятийному познанию того, что оно не способно открыть, подобно познанию чувственному, непосредственный доступ к самому бытию, но — лишь к сущностям, к возможному, и не достигает действительного существования, коренящегося в чувственном. Они совершенно игнорируют ценность абстракции, этой имматериальности, более прочной, чем сами вещи, — пусть неосязаемой и невообразимой, которую разум ищет в сердцевине вещей. В чем причина этого неизлечимого номинализма? В том, что, имея вкус к реальности, утратили чувство бытия. Бытие как таковое, оторванное от воплощающей его материи, бытие с одними лишь объективными необходимостями, с невесомыми законами, неосязаемым принуждением, со всей своей незримой очевидностью для них — пустое слово.