Немаловажную роль в установлении такого отношения к русским играло и самоназвание «чукчи», что значило «люди в истинном значении», а предметы бытового обихода, язык — словом, все, что относилось к чукчам, все это соответственно называлось, в отличие от чужого: истинная обувь — торбаса, истинное жилище — яранга, истинный разговор — чукотский язык, и даже чукотская женщина, в отличие от всякой другой, звалась «лыгинэвыскэт» — истинная женщина. Такое самоназвание таило опасность противопоставления, и, надо сказать, среди моих земляков в ту пору находились большие оригиналы, пытавшиеся на этом основании доказать второсортность пришлых людей. К счастью, это не вызвало поддержки у большинства уэленцев, которые хорошо разбирались в людях, особенно если человек был такой, как, скажем, пекарь Павлов или учитель Петр Скорик, уехавший из Уэлена давно, задолго до моего рождения, но оставшийся в памяти уэленцев. Моя мать, которую звали Туар — Невысказанное Слово, — часто вспоминала первого учителя, его рассказы, рисующие далекую русскую землю, тогда еще загадочную, полную тайн и удивительных обычаев. Петр Скорик первым делом научился чукотскому языку, удивив всех, ибо большинство приезжих до него предпочитали объясняться на языке жестов или же с помощью двух-трех десятков причудливых выражений, понятных всем северянам от Камчатки до Колымы. Моя мать иногда напевала полузабытые песни, выученные ею в пору школьной жизни, и с гордостью говорила, что это «скориковские песни».
Русская песня с ее задушевностью, с открытой, как бы обнаженной, интонацией выражала простые человеческие чувства, общие для всех людей. Она как бы призывала подать друг другу руки, помнить, что племя человеческое едино во всех землях, далеких и близких, холодных и жарких.
Холодным зимним вечером я пробирался в дядину ярангу. На небе дрожали крупные звезды, и следы полярного сияния запорошили серебристым инеем небо над Инчоунским массивом. Все селение было погружено в темноту. Желтыми теплыми пятнами светились окна немногочисленных в ту пору деревянных домов Уэлена. Был какой-то праздник, и я задержался на полярной станции, смотрел кинофильм. Фильмы в предвоенные годы шли немые, и отдохнувший в однообразном стрекоте аппарата слух чутко ловил дальние звуки, доносившиеся из-за плотно завернутых моржовых кож, покрывавших жилища, из-за деревянных, обложенных дерном стен.
Недалеко от дома, в котором жили приехавшие прошедшим летом работники торгово-заготовительной базы, я увидел фигуру притаившегося человека. Это был тот самый Кулил, который так дотошно выпытывал у учителя Дунаевского значение песни «Дубинушка».
— Ты только послушай! — с затаенным восхищением произнес Кулил и поманил меня поближе.
Он пристроился под крохотным окошком, затянутым толстым слоем льда. Кулил слегка отодвинулся, и я примостился рядом. Сейчас я не могу без улыбки представить ту картину: старый да малый под чужим окном.
Сначала ничего особенного я не услышал: обычный, приглушенный стенами разговор, звяканье посуды и отдельные энергичные выкрики, которые лишь впоследствии приобрели и для меня смысл, — русские, собравшиеся на вечеринку, произносили тосты.
Потом они запели.
Кулил повернул ко мне взволнованное лицо и прошептал:
— Вот эта самая и есть песня.
Это была очень протяжная и долгая песня. Она явно не помещалась в тесной комнатке домика и рвалась на волю. Да, это была песня широких просторов, больших, сильных чувств, удали.
Мы слушали с Кулилом, не замечая того, как мороз пробирается к нам под кухлянки. После этой песни русские пели другие, но они еще раз вернулись к первой, и она прочно застряла в моей памяти.
Через много лет я побывал на Байкале и подивился тому, как точно выразила эта песня Подлеморье, как называют осевшие здесь русские это прекрасное место. Мы плыли на катере мимо поросших густым лесом берегов, огибали мысы и косы, носящие чудные названия, высаживались на белые песчаные берега, разговаривали с людьми, о которых пелось в тех песнях. И всю эту поездку у меня в ушах приглушенно звучала песня о Байкале теми голосами, какие я услышал в морозную ночь под окном деревянного домика в Уэлене.
Потом Кулил повел меня греться в пекарню, где он работал хранителем огня, а попросту — топил углем огромную печь, в которой Николай Павлов пек хлеб.
Самого пекаря не было. Ровно гудело пламя в печи.
Кулил принес мне кусок еще теплого белого хлеба и нацедил в кружку кислого квасу.
Я ел и смотрел на раскаленные чугунные дверцы печи. В гудении жаркого пламени слышалось то, что пели русские в тесной комнатке круглого, похожего на ярангу домика.
Кулил подбросил угля, заглянул в нутро печи, где в ряд стояли формы с тестом.
Справившись с работой, Кулил уселся рядом со мной.
Валентина Михайловна Мухина-Петринская , Зия Ибадатович Самади , Кейт Лаумер , Михаил Семенович Шустерман , Станислав Константинович Ломакин
Детективы / Исторические любовные романы / Проза / Историческая проза / Советская классическая проза / Научная Фантастика / Роман / Образование и наука