И проклинал себя за то, что не приехал к ней в Сороки, ведь мог же на день оставить поле и приехать; проклинал за то, что обиделся, когда она не пришла убирать горох; за то, что сам не знал, когда нужно было приходить и когда уходить.
Сразу за садом бади Васыле — расщепленная акация, и от нее видны окна Русанды. Каждый вечер он приходил к этой акации и смотрел, горит ли в окнах свет. Но сегодня свет не горел. Удивленный, он осмотрелся и понял, что еще не дошел до акации. А когда дошел, увидел над калиткой два черных окна.
«Уже легли спать? Нет, не может быть, чтобы так рано…»
Остановился у ворот, положил руку на столб, будто ворота были живые и давно ожидали его. Кто-то прошел у него за спиной, пожелав ему доброго вечера. Георге ответил не оборачиваясь.
Может быть, она наливает керосин в лампу? Подошел к калитке, долго глядел на эти окна — нет, они еще не успели забыть, они еще помнили его. Сколько долгих вечеров они светились, его поджидая, — иногда уже как будто спали и вдруг, услышав его шаги, снова просыпались, светились широко, от души, ласково улыбаясь…
Может быть, у них кончились спички? Но он не мог обмануть себя, увидев тонкую струйку дыма, — в печи догорал огонь.
Прошло еще немного времени, а черные стекла окон все глядели холодным, равнодушным блеском куда-то мимо него. Ему стало холодно, движением плеч попытался поднять воротник.
«Спят. Значит, еще не поздно».
И окна, казалось, понимающе, согласно ему мигнули. «До утра как-нибудь перетерплю». Он уже повернулся, чтобы уйти, в последний раз скользнул взглядом по окнам каса маре. И вдруг сердце забилось, как птица, пойманная в гнезде, и горячий поток разлился по всему телу. В нижнем уголке окна просачивалась струйка света. Георге зачем-то пошарил в карманах. Потом открыл калитку, вошел во двор. Ветер пытался оторвать от земли прибитый дождем листок, ожиревший за лето кабан тяжело вздыхал в своем свинарнике. Георге прислонился к стене. С секунду ничего не было слышно, и он уже поднял руку, чтобы постучать в стекло. И тотчас ее отдернул. Мужской голос, который он слышал впервые, но который хорошо знал, произнес:
— Я говорю: «Ладно! Но у колеса от телеги есть диаметр?»
И другой голос, ясный, как небо, и дорогой, как жизнь, произнес:
— А он что сказал?
Она уже была в другом мире, а он все еще не мог смириться с мыслью, что ее нету и никогда больше не будет.
Вздрогнула, покачнулась стена, охваченная ознобом, оттолкнула от себя Георге, и калитка боролась с ветром, не хотела закрыться, ожидая, чтобы со двора ушли чужие.
И он ушел. Провожали его ветры, пытаясь сорвать шляпу, и чужие дома злорадствовали, притаившись за садами, и месяц выплыл из-за туч и светил в полную силу, чтобы весь мир видел и запомнил, как мы возвращались, когда возвращались ни с чем.
Георге не помнил, что говорил Пынзару. Но была минута, та минута, пока Георге не услышал его голоса, страшная минута безмолвия — она говорила о том, что в комнате их было только двое, и было им хорошо вдвоем, и, стало быть, третьему незачем путаться в ногах.
— Вот снова ты один, парень…
И невольно прислушался: неужели это его голос?
Одинокий, убитый, раздавленный, машинально поднял воротник и дал дорогам увести себя, родным деревенским дорогам, исхоженным с самого детства. И они его молча повели из переулка в переулок, из улицы в улицу: он покорно шел, перепрыгивая ручейки, обходя мосты, все шел и шел. Когда деревня осталась где-то позади, он пошел по полевым дорогам и боялся только, чтобы они не кончились.
Вдруг ноги, будто вернувшиеся домой лошади, остановились как вкопанные, и было ясно, что никакими усилиями и просьбами их не стронуть с места. Георге оглянулся — ночь дышала холодным ветром, под ногами хрустели сухие кукурузные листья, и тихо рассыпались смерзшиеся комья земли. А вместе с тем чувствовал он какой-то родной запах, чем-то напоминающий тот запах материнских рук, который он помнил с детства… Он стал вдыхать его глубоко-глубоко, потом уселся на какую-то межу, сказал себе:
— Это хорошо…
А на рассвете он увидел, что сидит в тех же Хыртопах. Здесь сходились все дороги в его жизни, и в эту ночь они сами привели его сюда, а знакомый родной запах был запахом этих двух хыртопских гектаров. Теперь они, подмерзшие кое-где, сошлись, прижавшись друг к дружке, и грезилась им предстоящая зима, и думали они о том, что нужно сохранить в лютые морозы оставленные осенью зерна.
Настанет срок, придут люди и вспашут это поле, посеют пшеницу, кукурузу, горох или подсолнечник, и как бы у них жизнь ни складывалась, святой долг земли плести из года в год листву, довести посев до своего осмысления, до спелых плодов и, пережив холодную зиму, весной опять начать все сначала…
Георге долго оглядывал комок за комком, пядь за пядью, как будто знал, что образ этой осенней, чуть прихваченной морозом земли он пронесет через всю жизнь, и в тяжелые дни, когда ему не хватит уже собственных сил, она поможет ему, вдруг зашелестев зеленой листвой в его душе.