Еще Гегель, знавший зороастрийское наследие лишь по несовершенному французскому переводу Авесты, обратил внимание, что свет в Авесте — не столько натуралистический свет, сколько мифологическая символизация внутренне свободного творческого духа. Гегель поставил эту древнеиранскую интуицию в прямую связь с библейской сознательной символизацией света именно как духа, свободного от внешних, эмпирических определений[141]. Действительно, здесь мы сталкиваемся с глубочайшей общефилософской интуицией древневосточных мыслителей-визионеров. Смыслообраз Света, отождествляемого с чистотой и свободой, есть предпосылка понимания того, что добро не может быть слепо, что оно не может не познавать различий в Бытии. Вспомним отождествление Света и Логоса в первой главе Иоанна, вспомним кабалистическое понятие «Бина» или понятие «Intellectus»[142] у схоластиков — во всех случаях речь идет о добре как о различающем, размышляющем, разумеющем творчестве. И стало быть, об этической действенности познания[143]. Не случайно и сам Голосовкер кардинально сближает понятие имагинации с понятием совести (см. с. 130). Более того, в самом стремлении человеческого духа противопоставить эмприческому зрелищу всеобщего взаимного поедания, распада и энтропии идею единства Бытия, — единства, оформляющего себя как Лад, как Космос, он усматривает не только познавательный, но и этический императив[144]. Согласно Голосовкеру, имагнативному творчеству, реализующемуся в философии, в искусстве, в гуманитарных науках, принадлежит особо важная общечеловеческая и, более того, космическая функция в современном мире: оно противостоит сциентистской тенденции к грубо натуралистическому обезличению и обессмыслению Вселенной (см. с. 117–119)[145]. Впрочем, мы были бы неправы, настаивая лишь на негативном отношении философа к той романтике естественно-научного познания, которая впервые заявила о себе в библиотеках и обсерваториях античной Александрии и которая в специфических условиях Нового времени во многом сформировала собой облик нашего мира. Дело не только в том, что строгая наука тоже имагинативная (т. е. образотворческая и знакополагающая) деятельность, но и в том, что влияние естественнонаучного стремления к точности, выверенности, корректности во многом гарантирует поддержание человечеством его культурной памяти и преемственности (см. с. 92–94).
С точки зрения востоковедной эта позиция, отработанная в ходе изучения прежде всего античного материала, представляется чрезвычайно важной. Европейская восточная филология, археография и сравнительное религиоведение XVIII–XX вв. во многом сложились под влиянием строгих естественно-научных методологий. Успехи востоковедных историко-культурных исследований дали стимул той публикаторской деятельности, которая создала предпосылки не только для межкультурного общения между Западом и Востоком, но и для развития национального сознания в самих странах Востока. Вот пример характерный и красноречивый: английские друзья обратили внимание молодого Ганди на Бхагавадгиту, дотоле ему незнакомую[146]. Чтение Бхагавадгиты, библейских текстов (Библия в текстологических проработках Нового времени — опять-таки опосредованный европейской и научно-гуманитарной мыслью восточный материал) и Толстого позднее стало одной из интеллектуально-духовных предпосылок становления гандизма как особой, национально-индийской идейной и мировоззренческой системы.
Вот это — повод лишний раз поразмыслить о связи научной и гуманитарной имагинации с историческими судьбами человечества.
О роли человеческой имагинации как безусловного элемента созидания культуры и как неотъемлемой характеристики космического статуса человека можно говорить до бесконечности. Но все же пора сделать некоторые принципиальные выводы из того востоковедного прочтения трудов Я. Э. Голосовкера, которое было предложено читателю выше.
Человеческая культура и человеческая история во многом конституируются тем духовно-символическим творчеством, которое определяется Голосовкером как имагинация, имагинативная деятельность. И коль скоро эта деятельность образует живую и безусловную суть человеческого бытия и само человеческое бытие соотносит себя со Вселенной благодаря имагинативной сфере (мифология, искусство, гуманитария, наука, следовательно, и технология), то, стало быть, эта сфера — не просто пассивное отражение внешней действительности. Она активно соучаствует в Бытии. Следовательно, бытийствует.
Мы далеки от того, чтобы трактовать эту бытийственность человеческого творчества в духе сентиментального оптимизма. Насилие, «похоть господства» (выражение Августина), несправедливость, экологические бедствия издревле выступали негативными ее издержками. Но и само переживание этих издержек, само стремление противопоставить этим издержкам осмысленные усилия человеческого духа, человеческой нравственности — также неотъемлемая часть истории великих культур Запада и Востока.