То был вопрос о сложных, запутанных отношениях между двумя живущими в нем людьми: высоконравственным моралистом и человеком искусства, художником. Бакин никогда не сомневался в истинности «пути прежних правителей»[77]. И его произведения, как сам он заявлял, как раз и являлись выражением в искусстве этого самого «пути прежних правителей». Таким образом, здесь не было никакого противоречиям Однако вопрос состоял в том, что важнее для искусства: «путь прежних правителей» или же собственные чувства. Живущий в Бакине моралист считал, что важнее первое, тогда как художник, естественно, признавал куда более существенным второе. Разумеется, ничего не стоило разрешить это противоречие с помощью дешевого компромисса. И в самом деле, он нередко пытался скрыть свое двойственное отношение к искусству за туманными рассуждениями о гармонии.
Но если других еще можно обмануть, себя самого не обманешь. Он не считал литературу «гэсаку»[78] высоким искусством, называя ее «орудием поощрения добродетели и порицания порока», однако в минуты одержимости творчеством начинал вдруг ощущать беспокойство и неуверенность. Этим и объяснялось совершенно неожиданное воздействие на его настроение «Речных заводей».
Вот и сейчас Бакина охватила непонятная робость. Он закурил и попытался заставить себя думать о домочадцах, которые все еще не возвращались. Но перед ним лежали «Речные заводи», источник его тревог, и ни о чем другом он не мог думать.
К счастью, вскоре к Бакину явился Ватанабэ Кадзан Нобору[79], с которым они давно не виделись. Одетый по всем правилам, в шаровары и накидку, он нес под мышкой что-то, завернутое в лиловый платок. Видимо, пришел вернуть Бакину книги. Писатель обрадовался дорогому другу и поспешил в переднюю встретить его.
— Я пришел повидать вас и заодно с благодарностью вернуть книги, — как и следовало ожидать, произнес Кадзан, проходя в кабинет. Помимо свертка, Бакин заметил у него в руке закатанный в бумагу свиток.
— Если вы сейчас свободны, взгляните, пожалуйста.
— О, показывайте скорее!
Стараясь скрыть за улыбкой охватившее его волнение, Кадзан вытащил из бумаги шелковый свиток и разложил перед Бакином. На картине было изображено несколько унылых голых деревьев и двое мужчин, непринужденно беседующих между собой. Земля под деревьями устлана желтыми листьями. На ветках там и сям сидят вороны. От картины веяло осенним холодком.
При взгляде на этот выдержанный в строгих, неярких тонах свиток глаза Бакина увлажнились и засияли.
— Как всегда, превосходно! Мне вспоминаются стихи Ван Мо-дзе[80]:
— Я только вчера закончил этот свиток. Он показался мне удачным, вот я и решил, с вашего позволения, вам его преподнести, — с довольным видом произнес Кадзан, поглаживая выбритый до синевы подбородок. — Это самое лучшее из всего, что я написал за последнее время. Ведь не всегда удается написать в точности так, как задумано.
— Спасибо большое. Только мне, право же, неловко — вы совсем меня задарили,— буркнул себе под нос Бакин, не отрывая глаз от свитка. В этот миг он почему-то вдруг вспомнил о все еще не завершенном своем труде. Но Кадзан есть Кадзан: он, казалось, целиком ушел в мысли о собственных картинах.
— Всякий раз, глядя на творения мастеров древности, я задаюсь вопросом: почему им удавалось так рисовать? Что ни возьми, все выглядит на их картинах подлинным, совершенным: и деревья, и камни, и люди. Более того, в них живет величие духа создавшего их художника. Это и есть настоящее искусство. В сравнении с древними мастерами я кажусь себе неумелым ребенком.
— Недаром древние говорили: «Страшно за тех, кто грядет», — необычно для себя пошутил Бакин, с завистью поглядывая на Кадзана, целиком поглощенного своими картинами.
— Но и нам, этим грядущим, тоже страшно. Мы зажаты между прошлым и будущим так, что трудно пошевельнуться, и двигаемся вперед, лишь когда нас подтолкнут. Впрочем, не одни мы: так было и с древними, так, пожалуй, будет и с теми, кто придет после нас.
— Верно. Если не идти вперед, можно упасть. Самое главное — стараться продвинуться хотя бы на шаг.
— Вы совершенно правы, это самое главное.
Хозяин и гость, взволнованные, некоторое время хранили молчание, напряженно вслушиваясь в тишину осеннего дня.
Первым заговорил Кадзан, меняя тему разговора:
— А что ваша работа над «Восемью псами»? По-прежнему успешно продвигается?
— Где там! Совсем наоборот. Кажется, и мне в этом смысле далеко до древних.
— Что ж, огорчительно это слышать.
— Поверьте, меня это огорчает больше, чем кого бы то ни было. Но что поделаешь, все равно надо работать, покуда хватит сил. Так что я решил встретить смерть в бою с «Восемью псами».— Бакин горько усмехнулся, будто стыдясь за самого себя.— Иной раз подумаешь: ведь назначение книги — развлечь читателя, и все же не можешь с собой согласиться.