- Терпите. Потерпите еще малость, - проговорил сквозь маску на лице хирург и кивком головы требовал зажимы, чтобы остановить кровотечение, и зашивал раны, потом снова брал скальпель и что-то резал. Наталья по-прежнему почти не ощущала боли, она только знала, что это ее раны и ее боль, и глядела на хирурга, на его волевое лицо со вспухшими жилами.
"Нерв, - помрачнел он. - У нее поврежден седалищный нерв".
Отойдя на минутку, хирург смыл с перчаток сгустки крови, ему обтерли лицо, покрытое градинками пота, и он опять склонился над столом, продолжая делать свое дело. В мыслях его теперь стоял один-единственный вопрос: "Будет ли ходить? Будет ли ходить?" Пытался успокоить себя, что все обойдется, а мучающий его вопрос, как удар, как собственный недуг, не давал покоя, преследовал: "Нерв. Спасти нерв".
Меньше часа шла операция, а хирургу казалось, что длилась она слишком долго. Временами одна рана занимала его больше, чем иная операция, и он обрабатывал ее с тщательностью, которая напоминала тонкую, филигранную работу гравера-резчика. Малейшая ошибка могла кончиться провалом. Провалом всей операции.
- Нерв... Нерв ноги... - твердил он, ощущая, как у самого начинало болеть и ныть то, что сейчас оперировал и спасал. Еще раньше замечал, что с годами приобрел это удивительное для себя ощущение: будто раненый, а до войны лежащий на столе больной пациент передавал и ему, хирургу, свои боли.
Хирург ощутил внезапное онемение в своей ноге. Пошевелил пальцами, онемение не проходило, усиливалось, мешало двигаться, и хирург беспомощно, сам того не сознавая, присел, чтобы успокоиться, передохнуть. Сидя, потопал ногой: ничего, действует, чувствуются и пальцы. "Это внушение... Ну что же, иногда нужно поддаться внушению... Все ради того, чтобы спасти... Ее спасти, - взглянул он усталыми глазами на стол, где лежала раненая молодая женщина. - Смешно, - сам себе улыбнулся хирург. - Откуда приходит ко мне это внушение? Наверное, профессиональная болезнь... в хорошем смысле этого слова".
Внушение влило новые силы, необычайную уверенность. Он встал, прошел к столу, взялся опять оперировать, хотя и чувствовал нетвердость в ногах. Скольким людям вернул он жизнь, не жалея своей жизни, и вот ее надо... надо спасти!
Наталья лежала покорно, болей по-прежнему не чувствовала, наркоз еще не потерял силу.
Со стороны можно подумать, что раны свои и боли она принимает столь же безропотно, как и там, в Сталинграде, собиралась принять свою кончину. Но такое могло казаться со стороны. Отдав себя во власть хирурга, Наталья и сама напрягала волю. Ей хотелось жить. Только жить. И ради этого она готова была сейчас лишиться руки, могла бы смириться, если бы даже ампутировали ногу, - ведь живет же вот она, хромая медсестра. Но и смиряясь, Наталья все равно ждала лучшего исхода, каким-то внутренним голосом безмолвно звала, молила хирурга, чтобы он спас ее. Как и всякий врач, очутившийся сам на операционном столе, она понимала серьезность своих ран и, понимая это, рассуждала трезво.
Хирург уже заканчивал операцию, а перед ним неотступно стоял вопрос, один-единственный: "Нерв. Будет ли действовать нерв ноги?" Все, что было в его силах, он сделал для сохранения этого нерва, и теперь нужно время, чтобы выявился исход операции.
Кончив, хирург медленно отошел от стола и тут же повалился на стул, обессиленный. Какое-то время он сидел, тупо глядя перед собой, ничего не соображая. Только видел, как на запястье билась рывками набрякшая от натуги вена.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
После операции Наталья целые сутки лежала в какой-то странной забывчивости. Потом ее переложили с койки на носилки, вынесли из здания школы, где была операционная, и несколько десятков шагов пронесли по улице. Это было на рассвете, и в розовых неуверенных лучах восходящего солнца блекло вырисовывались дома, колодец с журавлем, какое-то приземистое каменное строение. Белый мохнатый пес увязался за носилками. Он шел в отдалении, глядя на Наталью как бы все понимающими глазами. Санитары не отгоняли пса, да и держался он, впрочем, на почтительном расстоянии от носилок.
Остановились возле хаты, крытой камышом, осторожно внесли Наталью в белостенную комнату, четверть которой занимала русская печь. Эта печь была голубая и на фоне небесной лазури размалевана красными и желтыми цветами, будто перенесенными сюда с лугового разнотравья. И пока Наталью перекладывали с носилок на койку, она думала, что вряд Ли покинувшие дом и хозяйка, и все обитатели могли предположить, что эти цветы будут рассматривать женщины, которых принесут сюда обессиленными, обескровленными. А еще Наталья подумала о том, как же она была мила, эта мирная, простая крестьянка, которая, украшая печь, гордилась своей долей, своим делом, своим женским предназначением.