Ветер дул напористо, бил в лицо, и приходилось чуть ли не налегать грудью вперед, чтобы преодолевать его тугую упругость. Алексей шел и шел, а мыслями был уже дома. Повиделись ему вдруг руки матери, маленькие, совсем высохшие, а сколько всего переделали: и дрова кололи зимой, и корм задавали скоту, и кизяк вносили в избу, и топили чадно дымившую печь, и стирали белье, шили, штопали… Летом же и того больше прибавлялось работ: надо было и копать огород, и сажать картошку, сеять зерно, потом полоть, убирать урожай, молотить, — все нуждалось в ее маленьких руках, оттого и высохли они, напряглись синими жилами и косточками на пальцах и в суставах локтей…
И еще вспомнилось, — надо же, как все цепко держится в памяти! однажды в гололед мать поскользнулась на дороге и упала, вывихнув руку. Рука сразу вспухла. Мать уложили в постель, всю ночь она, не смыкая глаз, стонала, не в силах стерпеть адскую боль. Каково же было удивление Алексея, когда утром мать неожиданно встала и, приладив к распоркам рогулины перевязанную руку, взяла ведро и пошла набивать в него снега, чтобы поставить на железную печь–времянку, натопить снеговой воды и постирать белье.
Виделась Алексею распухшая рука матери, и он пристыженно начал укорять себя: "А я? Стоило с одной здоровой рукой остаться, как захныкал… Да этой же рукою можно подковы гнуть! Вот так! — крутнул он в воздухе кулаком. — И держать оружие, и стрелять — пожалуйста, хоть навскидку. — Он примерился и вновь подумал: — Что же касается быть командиром, то отнятая рука совсем не помеха… Слышите ребята, солдаты мои! Я буду с вами! До конца войны. До тех пор, пока не доконаем врага!"
Твердо решил Костров не уходить из действующей армии, если… если, конечно, насильно не заставят убираться в тыл. И это удручало. Могут списать по непригодности… как вон тот… — желчно усмехнулся он, увидев вблизи тропинки обрубок дерева. Подошел, со злости пнул его ногой. Обрубок устоял, только стеклянно треснула ледяная корка. Но, будто дразня себя, Костров вошел в азарт: стараясь в полную силу свалить высокий пень, грудью навалился на него, раскачивал. Стоячее сухое полено не поддавалось, и голый, с ободранной корою ствол был тверд, как застарелая кость. А Костров напрягал силы, чтобы доказать самому себе и плетущейся позади Верочке, какой он еще сильный, и в который раз тужился повалить этот обрубок. Потом, взявшись рукой за верх и упираясь ногами в самый низ, тянул, рвал на себя, желая свалить под корень.
Обрубок так и не поддался, и Костров с горечью бросил это вдруг показавшееся ему потешным и никчемным занятие.
Тропинка вела через зимний лес. Как будто и ветер стих, и мороз стал отходчивее. Скрипел под ногами снег, а Алексею казалось: скрипит чей–то чужой голос, разрывающий ему душу. "Как все–таки странно и однобоко получается в жизни. Одному судьба оставит все, другого обкрадет подчистую и выбросит по ненужности… Вот и со мной распорядилась судьба–злодейка: смолоду дала все и отняла все… Вернусь с войны — и куда податься? Как начинать жить?"
Зримо представив себе скитания, Костров сокрушался, что напрасно война сделала его калекой, уж лучше бы сразу прикончила и таким образом освободила от мучений в будущем — долгих, унизительных мучений… И та надежда, которая крепла в нем там, в теплой палате, среди товарищей, с которыми он породнился, рухнула, стоило подумать, что никому на фронте он больше не нужен и будет списан инвалидом. При этой мысли Алексею никуда не захотелось идти, на него навалилась расслабляющая душу вялость, он присел на корягу старого, поперек тропы поваленного дерева. "И Верочку жалко. Да и зачем я ей нужен? Обуза, — думал он обреченно. — Сгубить ей молодость? Не–ет… Мои раны, моя культяпка ее не касаются…"
Хотелось забыться, полежать на снегу, притулясь головою к старому обледенелому дереву. И едва прилег, как почувствовал кажущееся успокоение. А думы противились, думы жалили: "Никому не нужен…" И вновь вспомнил о матери, уж она–то не оставит одиноким в горе. Сын он для нее, сын, а каждая мать сберегает свою кровинку, как собственную жизнь. Для любой матери дитя — родное, выношенное в утробе, и ради него она принесет себя в жертву. "Вернусь домой, и как–нибудь скоротаем жизнь. Не думаю, что окажусь для матери и для отца в тягость", — утешал себя Алексей.
Совсем не слышал, как захрустел снег и Верочка подкралась к нему, робко тронула его за плечо, — он, похоже, дремал, прислонясь шапкой–ушанкой к дереву.
Алексей приподнялся, слегка потупясь, глядел на Верочку. И сейчас она виделась ему не той, что была раньше: теперь она была какая–то озабоченная и сумная. А меж тем Алексей ни огорчения, ни тем паче радости не выразил. И ни один мускул на лице не дрогнул. И лицо его, как показалось Верочке, было сейчас ко всему безразличным и каким–то постным.
— Алешка, охота тебе блаж на себя напускать!
— Какую блажь?
— Ну вот у того пня, — кивнула назад Верочка. — Поберег бы себя, надорваться можешь, тогда совсем худо…
Принужденно выдержал Алексей паузу, на что–то решаясь.