Когда, уйдя от него, я вспомнил наш разговор, я видел, что на горизонте вырисовывается возможность полного прекращения дела… Это было бы горько в смысле напрасной траты громадного труда и усилий, в него положенных, но с точки зрения справедливости против такого исхода трудно было что-либо возразить серьезное. Там, где невозможно равномерное для всех правосудие, могла быть уместна равномерная для всех милость. Но, во всяком случае, если бы такой исход последовал, — а судя по заявлениям Победоносцева, он начинал грозить, — необходимо было все данные, открытые следствием, опубликовать в сжатом, но ярком виде во всеобщее сведение, заменив упраздняемый в данном случае суд коронный свободным судом общественного мнения и печати. Волнуемый этими мыслями, после совершенно бессонной ночи, я написал Победоносцеву большое письмо, в котором настойчиво просил его употребить все свое влияние, чтобы,
Около этого времени умер узкий специалист и своеобразный старый холостяк Паукер, и на его место был назначен сенатор Гюббенет, напыщенный и недалекий человек, взявший себе в товарищи обер-прокурора Евреинова. Таким образом, по неисповедимой воле русского бога техническое министерство, в котором обнаружена была полная неурядица, отдано было двум юристам. Я был на выходе к пасхальной заутрене, в Зимнем дворце, когда сделалось известным назначение Гюббенета. Я видел его быстро шедшим по зале в церковь в роскошно расшитом мундире. Трудно изобразить то сияние самодовольства, которое блистало на его лице. Казалось, он не идет, а дворцовый паркет его почтительно подбрасывает. Не таков он был, когда за год перед этим я встретил его в Берлине, в маленьком ресторанчике на Friedrichstrasse *, сидящим за селедкою с картофелем и глазеющим на проходящих неуклюжих немецких кокоток, — и он, увидя меня, счел, по-видимому, что есть селедку — дело постыдное, и стал сконфуженно оправдываться и объяснять мне, что ест это кушание «из любопытства». Не таков он был, конечно, через два года, когда Александр III уволил его из министров,
Полученная к пасхе звезда, согласно установленному порядку, заставила меня представиться государю. За два дня до этого Манасеин рассказал мне об окончании дела о крушении. Он и великий князь Михаил Николаевич, по-видимому сконфуженный результатом совещаний департамента гражданских и духовных дел о Посьете и Шернвале, явились в Гатчину вместе для доклада о состоявшемся решении. «Как? — сказал Александр III, — выговор и только? И это все?! Удивляюсь!.. Но пусть будет так. Ну, а что же с остальными?» — «Они, — объяснил Манасеин, — будут преданы суду Харьковской палаты и в ней судиться». — «И будут осуждены?» — спросил го" сударь. «Несомненно!» — «Как же это так? Одних судить, а другим мирволить? Это неудобно и несправедливо. Я этого не хочу! Уж если так, то надо прекратить все дело; я их хочу помиловать, тем более, что в Харькове есть обвиняемые, которых искренно жаль. Вот, например, Кронеберг, о котором Кони мне сказал, что он «бился, как пульс, борясь с злоупотреблениями». Если бы дело получило полную огласку, то с этим можно было бы еще помириться. Но благодаря фиктивности самодержавия в стране, которая, по словам Николая I, «управляется столоначальниками», произошло нечто иное, и «псари» решили иначе, чем обещал и находил необходимым «царь».