В 1875 году, в начале января, ко мне в прокурорскую камеру пришла молодая, кокетливо одетая (помнится, на ней было нечто вроде мантильи из птичьих перьев, что придавало ей особую оригинальность) женщина и рассказала мне, что ее горничная, молодая девушка, взятая ею из деревни, была обольщена одним из очень расплодившихся тогда в Петербурге мелких «невских банкиров» и ныне находится в ужасном положении, готовясь быть матерью, причем обольститель не только не желает войти в ее положение, но даже приказал своему лакею выгнать ее в шею. Осталось обратиться к судебной власти за защитой. Но ввиду запуганности своей горничной она, госпожа Гулак-Артемовская, решилась заменить ее и прийти ко мне, прося заступничества за бедную девушку. Я объяснил заступнице, что до рождения ребенка я ничего сделать не могу, так как сожитие неженатого с незамужней подсудно светскому суду лишь при рождении ребенка, если мать требует обеспечения себе и дитяте. «Но боже мой! — воскликнула она. — Ведь он может уехать за границу или подкупить свидетелей, и тогда бедная девушка погибла: кто же станет ее держать с ребенком? Ради бога, помогите! Не можете ли вы все-таки принять от нее жалобу и поговорить с ним: может быть, это на него подействует. Она и в деревню уехать не может: у нее очень строгий отец — он и ее и ребенка со свету сживет»… Мне стало жаль бедную девушку, и я обещал попробовать облегчить ее горе.
Я распорядился вызвать на другой день ко мне «банкира» и получасом раньше его возлюбленную. Рассказ последней, ее слезы и неподдельное отчаяние не оставляли никакого сомнения в том, что это не шантажистка и что она действительно послужила лишь предметом бездушной и надоевшей затем забавы для Дон-Жуана низкой пробы. Она принесла мне жалобу с указанием на свидетелей своей связи. Я просил ее подождать несколько времени в одной из свободных камер товарищей прокурора, а через четверть часа ко мне вошел с величавым видом упитанный господин с мясистым лицом, представлявший из себя целый ювелирный магазин: на груди его блистали бриллиантовые запонки, руки были унизаны массивными перстнями с драгоценными камнями, на толстой часовой цепочке висели в большом количестве брелоки и жетоны, осыпанные тоже бриллиантами. От всей его фигуры веяло чрезвычайным самодовольством. Я извинился, что потревожил его, приняв участие в бедной девушке, и, дав ему прочесть ее жалобу, объяснил, что хотя до рождения ребенка начать следствие нельзя, но что оно будет начато тотчас же по его рождении, причем путем дознания можно ныне же проверить справедливость заявления девушки. «Помилуйте, — заволновался мой банкир, — это шантаж со стороны какой-то мерзавки, которой я никогда в глаза не видел. Я сам принесу вам жалобу на то, что она своим заявлением меня порочит. Я никогда ни с кем в связи не был, а тем более с какой-нибудь горничной. Пфуй! abscheulich»[88]. — «Может быть, вы не откажетесь объявить ей при мне, что вы ее не знаете, и мне станет ясно, какое значение может иметь ее жалоба», — сказал я и, позвонив, приказал пригласить девушку. Едва она показалась на верхней площадке лестницы, ведущей в кабинет, и увидела моего собеседника, как вся ее фигура преобразилась, лицо покрылось румянцем, по щекам потекли обильные слезы, она всплеснула руками и, не обращая на меня никакого внимания, почти с криком: «Батюшка, голубчик!» бросилась к нему и стала целовать его руки, говоря прерывающимся голосом: «Дорогой, милый, желанный!» «Голубчик», очевидно, не ждал такого coup de theatre[89], он изменился в лице, стал бормотать: «Ну, и что? Ну, и зачем? Ну, для чего?» — «Вы ее никогда не видали?» — спросил я. — «Позвольте мне переговорить наедине с Машей… с нею», — поправляясь, сказал он мне вместо ответа. Я предложил им отправиться в тот же пустой кабинет товарища прокурора и занялся своим делом. Через четверть часа они снова вошли ко мне. Мой банкир имел еще более величественный вид, а «Маша» смотрела на него восторженными глазами. «Она не имеет более претензий, — сказал он мне, — я дам ей и