– Дайте папиросочку мне, – обращалась она ко всем.
Осмотрев все имущество, принадлежащее Лизавете, – сундук, постель, подушки, – и не найдя в них ничего, я стал ощупывать отставшие от сырых стен, клочьями висевшие обои… У самого плинтуса мне попалось под руку что-то мягкое: это был бумажник Крылова.
На два аршина припрыгнул от радости теперь обезумевший Крылов.
– Тятенька-с не узнает! – взвизгнул он первым словом и бросился обнимать первого попавшегося ему понятого.
На лице Лизаветы выступили красные пятна: совсем припомнила она вчерашнюю ночь и поняла, что дело плохо. Не выдержав, она сказала циничное грязное ругательство.
С тем же сиплым смехом и кривляньями провожали нас из дома, напутствуя уводимую от них подругу разными пожеланиями.
Лизавета была первая женщина, которую мне пришлось лишить свободы. Зная ее жизнь, зная, как весела она для самих же «птах-вольных», зная, что между фальшивой, насурмленной внешностью и внутренним адом этой жизни и острогом не большая разница, я полагал, что буду избавлен на этот раз от тяжелой сцены… Но я жестоко ошибся. Молча выслушала «гулящая» мое постановление, словно чем подкошенная, опустилась она на колени, схватила меня за ноги и замерла: я хотел поднять ее, но она была в глубоком обморок… Проводя подобную жизнь, Лизавета все-таки была существо несколько окрепнувшее, она знает острожное общество, скоро сживется, попривыкнет к нему, но ведь другие не поставлены в такое «счастливое» положение, для них переход резче, ощутительней, а потому можете представить, что с ними-то бывает в минуту расставания с жизнью, со свободой…
Жена раз мужу своему, тирану, яду подсыпала; браги хмельной поднесла. Тише, безмолвнее этой женщины я редко встречал, только долгим, нестерпимым тиранством, бесправием да бессудностью могли вызвать ее на отчаянную попытку какой бы то ни было исход найти. Я старался исподволь подготовить «отравительницу» к ожидающей ее участи, но моя подготовка впрок не пошла: выслушав протокол, она так пронзительно истерически зарыдала, что даже дневальный солдат Зубенко и тот не выдержал.
– Сгубили бабу, спросит за нее Бог… – проворчал он, утирая кулаком против воли катившуюся слезу.
Да, минуты лишения свободы человека «скверные минуты». Утешение «законностью» не всегда и не всем помогает. Не всякая юридическая правда – человеческая правда. Мы видим только факт, выходящий из уровня обыденной жизни (чаще только по внешней условленной форме, а не по внутреннему содержанию), называем его преступлением и казним совершителя его, стало быть, мы только требуем и наказуем: требуем неисполнения преступного, наказуем за исполнение, а чем уравновешиваются эти требования и наказания?
Мыльные пузыри
В остроге очень любят забавляться мыльными пузырями, только там пузыри своего рода, «острожные». Их очень много, выбор разнообразный. Я ограничусь одними деловыми пузырями.
Обходит усатый смотритель острожные камеры.
– Тайну имею открыть! – взывает из толпы арестантов какой-нибудь Федор Зубастов, которому желательно пустить мыльный пузырь.
– Ну, говори.
– Столь велика моя тайна, что никому другому, окромя оку цареву, господину прокурору открыть ее не могу.
– Да ты, чай, врешь, такой-сякой. Знаю я тебя, ракалью[5], начальство только утруждать, по городу шляться хочется, – возражает смотритель на желание Зубастова поведать тайну цареву оку.
– Родители-то мои не врали, да и мне заказали не брать этого греха на душу. А вам, ваше благородие, ругаться непристойно, што-што, мы по невинности своей в несчастии находимся.
– Залебезил! Знаю я тебя, Лиса Патрикеевна, как по невинности ты своей сидишь. И теперь севрюгинские мужики каждый праздник свечки ставят, что тебя в мешок запрятали.
– Севрюгинские мужики што-с! Знамо, мужик-вахлак, ничего не понимает. Оклеветать каждого можно, а свидетели со злости все показали. Я докладывал тогда об этом их милости, господину следователю, да они в резонт не взяли. Одначе я на них жалобу подал, как еще праведные судьи найдут. Чай, и господин следователь начальство над собой имеют.
– Баламут! Ты весь и острог-то на ноги поднял. Доберутся до тебя! – смотритель чуть ли не со скрежетом зубовным погрозил кулаком арестанту: Зубастов солоно приходился ему.
– За смиренство за мое вы все нападать на меня изволите. Одначе позвольте, ваше благородие, в контору отправиться, тайну прописать.
И рад бы смотритель не давать Федору Зубастову своего позволения тайну прописать, да не может. Не дал бы своего позволения смотритель потому, что Зубастов арестант-то шустрый: о муке, дровах и прочем лучше всякого эконома сведения содержит. По милости Зубастова, и он, смотритель, раз было чуть с места не слетел, только друзья в обиду не дали.
С сознанием своего достоинства, глухо побрякивая цепью, отправляется Зубастов в острожную контору. Неутомимо ходит по серой бумаге острожная рука, лист за листом исписывает она.
– Да что ты, окаянный, расходился очень, – ворчал на Зубастого искалеченный Дементьев, отставной солдат, он же и писарь в острожной конторе.