Штрафники поднялись в атаку и уже через несколько минут залегли под перекрестным огнем немецких пулеметов, которым усиленно помогали винтовки и автоматы. Рота вновь поднялась и, помогая себе гранатами и истошным матом, упорно поперла на пулеметы. Немцы не выдержали, и к ружейно-пулеметной пальбе добавился минометный обстрел. Лишь после того как наши артиллерийские наблюдатели посчитали, что большинство огневых точек гитлеровцев засечены и помечены на карте, штрафники получили приказ отходить.
Алексей вместе со всеми бежал, орал, стрелял, падал и снова поднимался. Сейчас, на госпитальной койке, он точно вспомнил, что синяк на боку он заработал, когда, спасаясь от минометного обстрела, прыгнул в подвернувшуюся воронку. Тогда он зацепился за обрывок колючей проволоки и со всего маху грохнулся – и при падении, вероятно, приложился о камень. Мало того, Лешка умудрился еще потерять и каску и удариться головой о какую-то железяку, да так удариться, что на какое-то время потерял сознание. Наверное, именно в эти мгновения его и ударила в руку немецкая пуля, поскольку сам Миронов так и не смог вспомнить, когда и как его ранило. Главное было в другом: мужики его не бросили, а вытащили из-под огня! Раненного фашистской пулей! И ранение это теперь означало одно: он, Алексей Миронов, пролил кровь на поле боя и вину свою искупил. А если искупил, то после вполне заслуженного отдыха в госпитале – прощай, штрафная рота!
Дни, проведенные в госпитале, были похожи друг на друга, как патроны в обойме. Подъем, обход, процедуры-перевязки, обед-ужин – и так день за днем. Миронов вскоре был переведен в палату для выздоравливающих и чувствовал себя вполне прилично. Голова уже почти не болела, от синяка на боку осталось только легкое воспоминание, рука тоже помаленьку заживала – только чесалась невыносимо, что как раз, по словам более опытных в таких делах соседей по палате, и было хорошим признаком. Чешется – значит, дело точно на поправку идет.
Соседи постоянно менялись: одни выписывались и уходили в свои части, другие занимали койки. У выздоравливающих, в отличие от только что поступивших в госпиталь, и интересы другие, и разговоры. Кто-то в палате появлялся совсем мало, проводя время то у каких-то товарищей-знакомых, то увиваясь вокруг молодых медсестер; кто-то бесконечно спал, но всегда находились и любители почесать языками.
Разговоры, как правило, вертелись вокруг двух основных тем: мирная жизнь и бабы. У Алексея, знакомого с «женским вопросом» только понаслышке, эти бесконечные истории «кто с кем, когда и как» поначалу вызывали тщательно скрываемый интерес, а потом стали раздражать своим однообразием. Тем более что со временем он сообразил, что большая часть историй была всего лишь байками, а то и откровенным враньем. И, как выяснилось, не нравилось это вранье не ему одному.
Когда очередной знаток и ходок, похохатывая и щедро пересыпая свой рассказ матерком, начал излагать подробности своих подвигов на женском фронте, пожилой мужик из обозников, обычно немногословный и спокойный, вдруг отчетливо произнес, вроде бы ни к кому конкретно и не обращаясь:
– Не надоело об одном и том же, кобели? И что вы за народ такой паскудный, а? По-вашему, так ни одной бабы нормальной на свете нет – все суки гулящие.
– А что, дед, не так? – вскинулся рассказчик, зло поблескивая глазами. – Вон хоть мою возьми – пока я в окопах, по колено в воде, голодный и холодный, загибался, она, сука, с каким-то фраером спуталась. Так что не надо! Все они, твари лживые, одинаковые…
– Я вот сейчас не посмотрю, что ты моложе и в два раза здоровше меня, – осуждающе покачивая головой, негромко сказал мужик, – а встану, да и отхожу костылем. Ты по своей бабе всех-то не меряй! Вот я тебе сейчас один случай расскажу… В сорок первом еще, по осени, вот так же я в госпиталь попал. Полевой. А передовая совсем недалеко была. И не знаю уж, как там что, а прорвались к нам танки немецкие. Ну, понятное дело, паника и все такое. Которые легкораненые оружие похватали и оборону, значит, давай занимать. А какая там оборона, если эти танки ходом прут, а за ними пехота тучей… В общем, мало кто уцелел тогда. Я к чему все это рассказываю: своими глазами видел, как медсестры под танки с гранатами кидались. Нас, значит, спасали. А им и всего-то лет по восемнадцать-двадцать – жить бы девкам да жить… Танки тогда госпиталь-то наш весь гусеницами подавили! А там одних тяжелых сколько было… Я потом за всю войну такого страха не видел. А ты, паскуда такая, сейчас и тех девчонок дерьмом мажешь! И всех других, кто наравне с мужиками сейчас немца бьет. А в тылу, думаешь, им легче? Да в деревнях бабы голодные и босые на себе пашут, чтоб для нас с тобой хлеб вырастить! А ты… Как будто и не мамка родила тебя, а неведомо кто. Тьфу! Эх, люди, люди…
– Да ладно тебе, дед, – рассказчик скривился в усмешке, явно не желая признавать свою неправоту, – а то распыхтелся. Тоже мне, политрук выискался. «Наши советские женщины, товарищи…» Может быть, есть и нормальные, но я вот что-то не встречал.